Прошло несколько дней. Помню, давался литературно-музыкальный вечер в пользу высылаемых студентов. Мне помнится, что аресты и. высылки начались позднее, но их ожидали, и вечер давался про запас, так сказать. Пела Лавровская, любимица всей тогдашней молодой публики. Не за один только голос ее любили, а в это время главным образом за то, что не хотела подчиняться своему положению актрисы: не принимала подарков. В наиболее читаемой тогда газете (там писали: Суворин, Буренин, и, вообще, у меня осталось от нее впечатление чего-то фальшиво-шутливого, притворно-легкомысленного, чего-то аналогичного «Новому Времени», каким оно было в либеральные времена) ей за это сделали выговор, а публика делала овации [1].
И на этот вечер она пришла в гладком черном платье со стоячим воротником, так, как ходили тогда по праздникам «нигилистки». Пела «Тучки небесные… нет у вас родины, нет и изгнания». Приняв это за намек на тайную, известную всем питерцам, цель вечера, публика неистово аплодировала; аплодировали также Лерновой, начавшей с объяснения, что, хотя она, было, отказалась быть на вечере, но, узнав его истинную цель, пожелала участвовать в нем во что бы то ни стало. Потом что-то читали тоже соответственное. Вообще вечер был очень удачен.
Я пошла ночевать к Томиловой, вместе с нею и Анной [2]. Нечаев провожал нас.
В этот же день или, еще накануне я слышала, что Нечаева призывали и грозили ему, что, если сходки будут продолжаться, он будет арестован. На замечание Анны или Томиловой, что ему не следует ходить на них, он возразил, что это все равно: ему там сказали, что будет он ходить или нет, арестован будет во всяком; случае. Но вечером он был очень доволен и уверял, придравшись к какой-то фразе, которой публика аплодировала, что она готова требовать республики.
На другое утро я спала в первой комнате от передней, а Томилова в следующей), еще не совсем рассвело, когда, проснувшись, я увидела перед собой Нечаева с свертком в руке.
— Спрячьте это!..
Не решаясь вылезти из-под одеяла, я ответила:
— Хорошо, спрячу. — Но протянутого свертка не брала. На звуки голосов из своей спальни вышла Томилова и взяла сверток. Ничего не объяснив и не прибавив, он тотчас ушел. Это — в последний раз, что я его видела в полутьме зимнего утра с протянутым свертком в руке.
В небольшом свертке были какие-то бумаги, крепко увязанные. Томилова завернула в платок и уложила в мешок из шнурков, — с таким в баню ходят. Она заметила, что, если бы он лопался, это могло бы погубить несколько сот человек. Я взяла мешок с собой в переплетную и целый день держала его около себя, ни на минуту не теряя из виду.
Вечером, отправляясь домой, я вдруг сообразила, что глупо было не сбегать отнести его днем. Особенное опасение внушали мне пустынные мостки через Неву, ведшие к домику Петра Великого, близ которого была наша квартира; пьяные преградят дорогу, не го еще что-нибудь…
И, действительно, еще издали меня испугал на половине мостков быстро шедший навстречу мужчина. Поравнявшись со мною, он схватил меня за отворот шубки и потащил за собой.
В другое время, я бы крикнула, и это тотчас же помогло бы, так как на конце мостков стоял городовой. Но нельзя же кричать с такой ношей. Я принялась молча колотить изо всей силы своего врага. На половину пустой мешок с твердым свертком начал действовать, как кистень. Выругавшись, он меня выпустил, и я побежала дальше.
Я была довольна. Дело в том, что я легко пугалась, а, между тем, страстно желала быть храброй. До приезда в Петербург моя храбрость почти не подвергалась никаким испытаниям.