Вероятно, мои будущие родители обменивались письмами часто, но почти все письма исчезли. 27 сентября 1931 г. папа писал маме из Казани:
“Милая моя, хорошая, почему Вы молчите? Каждый вечер я прихожу на почту, но от Вас ничего нет.
Сегодня мой первый дебют. Студенты вроде тех, которые у меня были в техникуме, очень славные и очень мало подготовленные. Со студентами у меня отношения, вероятно, сложатся хорошие, а в остальном обстановка очень сложная, “диалектическая”.
Сегодня познакомился с изгнанным отсюда правды ради профессором Дитякиным, переезжающим в Москву. Очень милый и образованный человек, мы с ним долго проговорили, благодаря чему я остался в Институте без обеда: настал час занятий. Сейчас вернулся (с заходом на почту) с занятий, засел Вам писать, чтобы в поисках ужина насущного бросить письмо.
Ляля, я ушел от Вас одиннадцать дней назад, проходит срок Вашей “бренной” жизни, я даже не знаю, куда Вам писать. Ляля, к чему Вы колеблетесь? Знаете, у меня иногда столь острое ощущение Вашего приезда, что я чуть не предпринимаю соответственных конкретных действий.
Сегодня как-то держу себя в руках. Вообще просто изнемогаю, каждый нерв воспален тоской по Вас. Ляля, приезжайте!
Остаток вечера буду читать Мериме. Ваше отсутствие мне мешает читать, все мои мысли в Москве. Ваш весь Ися. Привет Жене (Герковичу)”.
В сущности, это уже признание и горячая (вернее, горячечная) просьба о том, чтобы мама приехала в Казань и стала его женой.
Получив это письмо, мама назначила свидание Тате возле Казанского вокзала, и сообщила: “Я еду к Исе, он очень просил меня провести с ним праздники”. - “Так вы там останетесь?” – спросила Тата. – “Не знаю, я пока ничего не решила”. – Пожелав ей приятной поездки, Тата поинтересовалась, почему мама едет с таким маленьким чемоданчиком. – “Потому что еще ничего не решено: пока я еду в гости”, - последовал ответ. – “Желаю вам приятно провести время”, - улыбнулась Тата. – “Это зависит не только от меня”, - ответила мама, и они распрощались.
Мне не по душе письма мамы – холодно-учтивые, претенциозные, часто “украшенные” безвкусными стихотворными строками. Помню такие строки Гумилева: “Я не знаю этой жизни. Ах! Она сложней // Утром синих, на закате голубых огней”. (У Гумилева: “теней”.) Эти чужие “красивости” должны были намекать на поэтичность ее натуры. Напрасный труд! Уверена, мой бедный влюбленный отец не сомневался, что она – воплощенная поэзия. Сама мама считала себя исключительно духовным человеком, чуждым житейской пошлости, потому что не любила быта, который всегда отождествляла с чем-то низменным, и никогда не умела свить элементарно уютного домашнего гнезда. Именно брезгливость к быту во всех его проявлениях была для нее знаком духовности и свидетельством избранности натуры. Я в полной мере унаследовала от мамы нелюбовь к быту, но, во-первых, не считаю это признаком духовности, а во-вторых, испытываю праздничное чувство, когда, совершив над собой почти нечеловеческое усилие, привожу дом в порядок.