автори

1515
 

записи

208870
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » Viktor_Robsman » Откровенная беседа

Откровенная беседа

10.03.1957
Москва, Московская, Россия

Откровенная беседа

 

Когда вздрогнул поезд и мимо окон закачались пьяные стрелки, пассажиры притихли и подобрели. Нельзя было поверить, что совсем недавно эти люди были готовы на самые отчаянные поступки, чтобы отвоевать лучшее место в вагоне, ругались непристойными словами, ненавидели друг друга и лезли в драку. Теперь же, каждое купэ напоминало счастливую семью; незнакомые люди угощали друг друга чаем и мирно беседовали, радуясь чужою радостью и огорчаясь чужим горем.

Мы ехали тогда прямым сообщением из Москвы в советский Туркестан, — из Европы в Азию, — а дальние путешествия, как известно, сближают людей. Я находился среди аспирантов восточного института, впервые отправлявшихся на Восток для практических занятий. Аспиранты кичились своею партийностью, своими заслугами и орденами, старались показать свое превосходство передо мной, отчего я часто чувствовал себя среди них чужим и незначительным человеком. Но хуже было еще, когда они просто не замечали меня, как вещь, которая давно вышла из употребления.

Но теперь все переменилось — здесь все мы стали равными, как на чужбине. В то время мы проезжали уральские горы с последними поселениями оренбургских казаков, и стали приближаться к киргизским степям. Все здесь было мне знакомо: и люди, не умеющие прощать и сносить обиды; и небо, рождающее мечту; и солнце, которое можно ненавидеть. Мои спутники не скрывали своего враждебного чувства к этому азиатскому солнцу. Раздраженные жарой, они были особенно грубы, невоздержанны, пренебрежительны к туземцам, которые толпами набивались в вагоны на каждой маленькой остановке. Аспиранты уже больше не следят за собой, смотрят на киргизов свысока, и при всяком случае открыто оскорбляют их больное самолюбие, каким всегда страдают невежественные и отсталые люди.

Вот уже вторые сутки, как поезд ползет по киргизским степям, где не видно даже саксаула. Днем мы задыхаемся и умираем — кажется, что солнце проникает под кожу, и все мы точно жаримся на костре. Горячий песок бьет в стекла, стучит по крыше, и уже у каждого он на зубах. Партийные и беспартийные, орденами и без орденов, — все одинаково страдают от этого пылающего солнца на открытом, ничем не защищенном месте, от этого раскаленного песка, проникающего в вагон. Люди валяются на вагонных полках, как мертвые рыбы на песке, и затихают. Всегда крепкий здоровьем аспирант Лопатухин, хвалившийся своей крестьянской кровью, задиравший каждого грязным словом, жалобно вздыхает сейчас растянувшись на верхней полке, предсказывая себе скорую смерть.

— Почему нас погнали в Среднюю Азию в такое время? — обращался он к парторгу, который лежал по соседству, не проявляя ни к кому былого интереса. — Разве мы раскулаченные мужики, или гулящие девки?

Парторг молчал как утопленник; его сейчас ничто не огорчало, ничто не радовало.

В то время, на каждой остановке мы встречали бородатых земляков, завернутых в пестрые тряпки и просивших милостыню. Одни называли себя пензенскими, другие — саратовскими, многие были из украинских деревень, подлежавшие истреблению. При каждой встрече с ними у всех нас возникало родственное к ним чувство, — свои ведь, не чужие нам! — и это чувство кровного родства возвращало нас домой, в поле, к родным коровам, в избу, где бывает грязно, душно, темно, но всегда почему-то хорошо на сердце. Это они давали нам жизнь, кормили нас, оживляли землю, которую мы топчем, и с которой связывает нас общая судьба до последних дней. Это они сочиняли молитву Богу и с нею покорно жили и покорно умирали. Они научили нас любить всякую тварь земную, в каждом дереве искать жизнь вечную, и все любить…

— Почему мы здесь? — снова произнес Лопатухин, но другим голосом, как будто говоря не о себе, пристально всматриваясь в эти знакомые и близкие ему лица мужиков.

Тем временем кончался день. С наступлением темноты земля здесь быстро остывает, и холодное небо с зябкими звездами накрывает степь. Черная ночь поглощает все живое, и уже нельзя отличить землю от неба, сухой саксаул от мягкой травы, ссыльных мужиков от их вооруженного конвоя. В такое время оживают и пассажиры, и всем хочется поговорить. Каждый спешит рассказать что-то важное о самом себе, чтобы непременно оправдать себя и осудить другого, приписывая ему свои собственные ошибки, заблуждения, пороки. И как часто в нашем осуждении других мы слышим свой собственный приговор над самим собой.

Мы пили горячий чай из жестяных кружек, и всем было весело. Аспиранты придумывали что-нибудь смешное, вспоминая жалких мужиков с протянутыми руками, стараясь отвлечься от страшной правды, от своей ответственности перед ними. Чтобы посмеяться, парторг сказал насмешливо, обращаясь к Лопатухину:

— Признайся, крестьянский сын, плакала душа твоя, глядя на мужицкие бороды? Ха-ха-ха!.. Каждый из них похож на патриарха, не правда ли? С такими бородами, их можно принять за наших праотцов, Авраама, скажем, или Якова…

— Не смейся! — строго сказал Лопатухин, давая понять, что не потерпит шуток, и как-то по-новому посмотрев на парторга, задумался. Что-то мешало ему говорить так, как он хотел бы сказать, и он медлил, не решаясь приступить к той откровенной беседе, в которой, по-видимому, нуждалась его душа.

— Я тебе прямо скажу: плакать я не стану, но и смеяться тоже нечего. Да, нечего! — настойчиво повторил он, как будто требуя не возражать. — Мужиков надо знать, разные бывают мужики… А я всякого знаю: дурака и умного, пьяного и трезвого, труженика и лентяя… Я их всех знаю, потому что с мужиками вырос и всему научился у них. Но, представьте себе, когда послали меня на село раскулачивать и ставить на каждом мужике клеймо, — одного от другого я не мог отличить, как в стаде овец. Я тогда честно сказал в партийном комитете: за ошибки не ручаюсь…

Он шумно потянул из кружки давно остывший чай, и опять задумался. Нищие мужики смутили его. Они напомнили ему отвратительные сцены, жестокие случаи, бессмысленные убийства и неоправданные страдания этих мирных жителей села, когда он грузил их в вагоны дальнего следования, направлявшиеся в Туркестан, и ему стало стыдно. Это было для него новым чувством, оскорблявшим, по его понятиям достоинство коммуниста, и он старался скрыть его за грубыми словами, рассказывая о страшном, как о смешном.

— Мужику доказываешь, — говорил он, теряя хладнокровие, — что партия и правительство решили ликвидировать кулаков, как класс, и что после этого всем будет лучше, а он не верит и требует суда. «Как же можно без суда ликвидировать!», — кричат дураки и бунтуют. Тогда я устраивал им суд на месте, не жалея патронов. Но был один случай, когда мужик совсем напрасно поплатился жизнью, из трусости, а может быть по глупости своей — не знаю. Когда я сгонял кулаков к станции, этот один уперся. Красная борода его разметалась, волосы всклокочены и машет руками, как помешанный.

«Не пойду, говорит, из своего дома, хоть убей! В сельсовете все знают, что отец мой батрак, и дед батрак, и сам я своим трудом в люди выбился…»

Я подумал тогда, что наверно в сельсовете проявили к нему снисхождение, потому он такой смелый и не страшно ему за самого себя заступиться.

— Послушай, говорю я, красная борода: ты разговоры разговаривай, а манатки свои скорее тащи на двор.

При этих словах мужик осунулся, оробел и некрасиво заплакал.

«Позволь, говорит, умереть мне в своем доме», — и повалился мне в ноги, как батрак перед помещиком.

— Вставай! — кричу я. — Ничего тебе не поможет!..

А он не слушает, и рассказывает про себя, про свою нужду в старости, и что теперь у него ничего нет. И, стыдно сказать, бросился старик целовать мои сапоги, как чужую девку. Я от этого еще больше озлился и без всякого дурного намерения приставил к самому его лицу дуло нагана. Он как-то странно выпучил глаза, посмотрел на меня снизу вверх, и без выстрела повалился навзничь. Я кричу ему:

— Эх ты, дурная голова! Вставай пока не поздно, и не притворяйся. Все равно, ничего тебе не поможет!..

А мужик не двигается и лежит спокойно. Я подумал: «Отчего он такой спокойный, вдруг? Может смирился?»

А ведь был он уже мертвым.

Все на минуту примолкли. Но в это время в разговор вмешался парторг.

путано

— То же самое надо сказать и в отношении любви, — уверял он, развязно рассказывая, что любить глупо и стыдно, и что всякие, как он выражался, «любовные штучки» происходят от безделья.

— Все это я узнал на самом себе, когда сам я, по легкомыслию, пользовался этими устаревшими мещанскими словами и понятиями, выдумывая «тайну любви», в то время как между мужчиной и женщиной не может быть никакой тайны. Все ясно: жизнь людей, как и жизнь вещей одинаково подчинена диамату. Я теперь смеюсь над самим собой, когда вспоминаю о любви, которая завела меня в болото…

И он, на самом деле засмеялся тем мелким, удушливым, похотливым смехом, который вызывает брезгливое чувство у неиспорченных людей.

— Глядя на ее задумчивые глаза и небесную печаль, можно было сразу сказать, что она чужой породы. Но, должен признаться, это нисколько не повредило красоте ее плеч, груди и прочих частей ее женского тела.

И опять он нехорошо засмеялся.

— Я старался быть к ней ближе, а она от меня — дальше. Я говорил ей сладкие слова, а она мне — горькие. Я признавался ей в любви, а она мне в ненависти. И, странная вещь, я привязался к ней от этого еще больше, и уже не владел собой. Я стал худеть и глупеть. Я подслушивал ее разговоры, как будто они содержали для меня жизненный интерес. Я засматривал в ее письма, как будто в них заключалось тоже что-то чрезвычайно важное для меня. Я тайком ходил за нею следом по улицам и тратил непроизводительно Все свое время только на нее. И не достигнув цели, я тогда твердо решил, что так дальше продолжаться не может. Скоро случай помог мне говорить с ней наедине. Без лишних слов я сказал ей прямо:

— Почему ты избегаешь меня? Разве я не мужчина, а ты не женщина?

Она посмотрела на меня с отвращением и внезапно вскрикнула, точно от боли.

— Как ты противен мне! — закричала она, и хотела бежать. Но я не пустил ее. Не считаясь с обидой, я продолжал настаивать на своём и потянулся к ней губами, как пестик тянется к тычинке.

— Ты сатана!.. Дьявол!.. Чорт!.. — закричала она с такой силой, что на улице стал собираться народ.

— Чорт, чорт, чорт!., - кричала она со страхом в голосе, содрогаясь и вырываясь из моих рук, как будто я на самом деле был чортом. И вырвавшись, она Все еще продолжала кричать:

— Как ты мне противен, гадок, тошен, вместе с твоим диаматом!

Он так живо передавал отчаяние этой незнакомой мне женщины, что я увидел ее перед собой, услышал ее голос, в котором было страшное по своей глубине разочарование, боль оскорбленной мечты и крик опустошенного сердца.

Все насторожились. Но в это время парторг заговорил о другом — его пугал рассвет, напомнивший о жарком солнце и знойном дне. Он как будто боялся не солнца, а солнечного света; это был тот, кто «возлюбил тьму». На его, всегда равнодушном, лице можно было увидеть выражение страха, когда он молча показывал рукой на восток, где уже занимался костер.

Небо пылало. Но я не видел неба. Передо мной Все еще дрожали губы женщины, и где-то рядом жила ее больная оскорбленная душа. Стараясь не показать волнения, я осторожно спросил нахала:

— Чем же Все это кончилось?

— Ничем… — ответил он небрежно, а потом прибавил:

— Я поместил красавицу в камеру предварительного заключения особого отдела НКВД.

07.02.2025 в 20:25


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2025, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама