Так далеко мы не шли и казацкого нашествия на Европу делать не хотели, но мы были не прочь предложить Европе наш общинный порядок и наши общественно-экономические основы, да и сами не находили нужным проходить тот тяжелый путь индивидуалистического экономизма и капитализма, которым прошла Европа. Не мне одному — многим думалось, что в русской жизни, сохранившей черты быта, уже исчезнувшего в Европе, есть что предложить Западу, да и у себя из-под заимствованных наслоений, преимущественно византийских, нашлось бы немало бытовых особенностей, нуждавшихся в очистке. Как все это сделать, я не знал (да, вероятно, и не я один). Но вопрос на первое время заключался не в том, как делать, а в том, что именно сделать. Прежде чем началось освобождение крестьян, тоже не знали, как его сделать; знали только, что освобождение сделать нужно. Вопрос, значит, заключался в том, чтобы справедливая идея была признана справедливой и чтобы оказались налицо кое-какие счастливые случайности. Разве при Алексее Михайловиче можно было предвидеть, что родится Петр Великий и на долю России выпадет европейская историческая роль? Разве при императоре Николае можно было предвидеть, что в 1861 году свершится освобождение крестьян и в России явится целый ряд европейских учреждений, начиная гласным судом и кончая всеобщей воинской повинностью? Кроме последовательности, в истории играет роль и случайность, двигающая человечество иногда вперед, а иногда и назад. Разве Наполеон I не был такой попятной случайностью и разве поколение восьмидесятых годов не могло явиться продолжением поколения годов шестидесятых?
В 1858 году я не только верил в возможность самого полного обновления России на гуманных и справедливых началах, но и был убежден в возможности этого. И верилось мне не только потому, что все молодые верили этому в России, но потому, что и в Европе шла сильная обновительная и освободительная работа. Тогдашняя Европа была не такой, какая она теперь. Неудачи последних попыток еще никого не охладили, у каждой страны еще были живы ее великие мученики за свободу. Ничего, что они жили не у себя дома, что Кошут, Маццини, Виктор Гюго с другими эмигрантами жили в Англии. Они оставались по-прежнему высокими и яркими маяками, освещавшими родные низины и путь, которым нужно идти. Идея освобождения проникала все европейские народы. Венгрия еще далеко не успокоилась оттого, что ей пришлось сложить оружие перед русской армией. Италия тоже продолжала свою работу и стояла накануне того, чтобы выставить Гарибальди и Кавура. Франция, несмотря на весь блеск Второй империи, кишела кружками недовольных и готова была скинуть Наполеона, при первой возможности. Славянские племена Турции и Австрии если не волновались, то достаточно громко шипели; поляки и не думали расставаться со своими надеждами на независимость. Такова была вся политическая атмосфера Европы, и в общем стремлении к освобождению принимали участие не одни революционные элементы. Ни Виктор-Эммануил, ни Кавур, ни тем более Наполеон III, не были революционерами, а между тем они действовали как заговорщики. В такой атмосфере было много простора для всяких желаний и стремлений: все волновались, все горели, все искали освободительного дела. Как же подобной европейской волне было не охватить и Россию? В качестве молодого народа, начавшего такой радикальной реформой, как освобождение, мы не могли не быть решительнее в своих требованиях и, конечно, были более готовы на всякие, самые крайние перемены. Это была простая логика факта или, как выразился бы историк, неустранимое следствие солидарности народов. Всеобщность освободительного движения связывала все народы, и национальное дело легко переходило в международное и космополитическое, точно наступило время братства народов. И действительно, общие идеи связывали людей чуть ли не сильнее кровных народных уз. Немецкие и французские рабочие понимали друг друга лучше, чем своих однокровных бюргеров и буржуа.