Муравьев не был ни администратором, ни реформатором; он был разрушитель и умел ломать превосходно. Вообще эта натура была революционная. Задумав очистить министерство от лиц, он очистил его и от идей. Крестьян он обрезал землею, набавил платежей, поощрял личное землевладение, и в момент, когда государственный вопрос заключался в улучшении быта крестьян, Муравьев ухудшал этот быт. Но Муравьев любопытен как тип, как характер. Таких людей могла создавать только Россия, и только в ней могли настолько портиться богатые умственные и душевные средства. Муравьев был личник и придавал большое значение личной энергии; но он без нужды напрягал чужую энергию больше, чем это требовалось для дела, и возбуждал ее чувством страха. Когда что-нибудь поручалось нескольким лицам, Муравьев всегда спрашивал: "А с кого я буду взыскивать?" Ему непременно нужно было изыскивать. Людей вообще он ценил не высоко; если ему говорили, что для такого-то дела нет человека, он отвечал: "Было бы болото". Раз, когда я заступался за кого-то, он мне сказал: "Поживите с мое, и вы увидите, что люди ничего не стоят". Но этот же самый Муравьев умел и уважать. Даля, который был тогда управляющим нижегородской удельной конторой, Муравьев принимал не как министр подчиненного, а как какого-нибудь президента академии. С необыкновенным уважением и теплотой он отзывался о Канкрине и своими чувствами к отцу дорожил, как святыней. Отец Муравьева перепел Тэра и сделал к переводу примечания. У Муравьева был экземпляр книги с пометками отца на полях, и сын благоговейно хранил этот экземпляр, как Евангелие. Хотя Муравьев и получил французское воспитание, но был "патриотом", считал себя вполне русским человеком и в то же время был способен переломить весь русский быт, если бы ему это позволили. Муравьев был честолюбив, властолюбив и деспотичен; прощать он не умел и всегда увлекался личными чувствами (не переносил ли Муравьев своих личных чувств к Киселеву на его министерство?). Насколько в таких случаях он был мелочен, приведу факты. Нужно было от Муравьева (по Лесному департаменту) написать о чем-то к председателю Государственного совета, которым был великий князь Константин Николаевич. Я привез к Муравьеву бумагу; он хотел ее уже подписать, но остановился. "Почему это так?" — спрашивает он меня, указывая на "Послесловие". Я ответил, что министр подписывается к председателю Государственного совета по форме (кажется) двадцать (были такие формы, в которых указывалось, как должно быть соблюдаемо чинопочитание к подписях). "Покажите". Я подал форму. Муравьев долго ее рассматривал, потом показал пальцем на два нумера ниже, то есть менее почтительно, и сказал: "Велите по этой". Или в Саратове, Муравьев внезапно переменил дни ревизий и ревизию палаты государственных имуществ назначил ранее удельной конторы. Я не успел приготовиться и явился без всего, не сказав об этом Муравьеву. Когда дошла очередь до лесного отделения, Муравьев обращается ко мне: "Капитан Шелгунов!" Я немного приподнялся и ответил: "У меня не готово". Так это и кончилось; но когда пришлось уезжать из Саратова, Муравьев с правителем канцелярии прислал мне сказать, чтобы я ехал луговой дорогой (сам он поехал горной, почтовой), и отнял от меня курьера, которого я получил, и я опять попал в свиту Муравьева только в Нижнем-Новгороде. Или: в 1858 году Зеленый предложил мне ехать за границу (я отказался от управления отделением, и Муравьев на меня рассердился), и нужно было составить об этом всеподданнейший доклад. Я составил доклад и послал его к Муравьеву. Муравьев подчеркнул какое-то слово сипим карандашом, поставил сбоку No и доклад возвратил. Я послал второй доклад, и с ним случилось опять то же; послал третий — то же. К Муравьеву было послано десять докладов, и только одиннадцатый он повез к государю. А так как Муравьев имел один доклад в неделю, то разрешение затянулось на десять недель.