Репортаж 22
ОТ ПЕЧКИ.
Прошел год.
Время - декабрь 1942 г
Возраст - 16 лет.
Место - Свердловск. (УЗТМ)
"Впервые усомнился он - имел ли он право поступать так?"
(Дюма. "Граф М-К")
"Не надо оваций! Графа Монте- Кристо из меня не вышло."
(Петров и Ильф)
-- О-от, блинство! Ёшь твою!... Каак, от, наша смена - так горячей воды обратно нету!
-- Водой холо-одной обливайся, ежли хочешь быть здоров!
-- Како ушш здоровьишшко?! От, то пылишша не токо нутрянку забиват, а скрозь спецуру прошшшибат! О-от, и тот, прибор мужицкий, понима-ашш, цельну смену в черноте загибается... хрен отмо-ошш! О-от.
-- Мать те перемать! Не моги, Кондратич, отмывать!! Из чёрных яиц брунеты вылупляются -- закачаешься! В Африке, чёрными яйцами токо и размножаются! Это -- медицинский факт!
-- От, это у Кондратича медицинский факт, а не в Африке! Да таким брунетом, знать, э-эх, едрит налево мать, негров на всю Африку можно настрогать!!...
-- Ого-го, Кондратич! Мать-перемать! Таку-то размножалку токо в автомойке отмывать!
-- Эге-ге, Кондратич! И как милиция могёт дозволять - такой-то калибр и при себе таскать?!
-- Ах, га-га-га-а-а!!
-- Ох, го-го-го-о-о!!!
Баа-бах!!! - дверь за мной захлопывается тугой пружиной, отсекая гулкий галдёж в душевой. После двенадцатичасовой изнурительной смены моется, ещё и гогочет смена наша. Выскакиваю в раздевалку и, сжав зубы, чтобы экономились -- зряшно не клацали, -- на цырлах, как балерина, шкандыбаю по мокрому, холодному кафелю. Зарешеченная, как зек, тусклая лампочка скупо освещает раздевалку скучным желтеньким светом, пахнущим мочой. Раздражаясь, нетерпеливо нашариваю во тьме шкафчика запропастившееся полотенце. Зззадддубббарееел!!! Наконец-то, энергично растираюсь полотенцем, которое от этого становится серо-бурым. Хрен смоешь едва тёпленькой струйкой воды всепроникающую пыль, всю смену липнущую на потное тело! И если я "в светлом будущем" отмоюсь от этой гадской пылюки, то, едва ли, прочихаюсь от удушливых мартеновских газов, забивающих глотку и нутро так, что голова чурбанеет, и отхаркаюсь от магнезитовой пыли, забившей лёгкие и въевшейся в поры тела, разгоряченного тяжелой работой.
Подходит Гордеич, мастер смены. Уже одет. Рослый, сутоловатый, худой, но жилистый - крепкий старик. Редеющие волосы аккуратно зачёсаны на косой пробор. Один глаз, со стороны пробора, прищурен, отчего изрезанное морщинами лицо, продубленное мартеновским жаром, кажется лукавым, мудрым и чуть зловещим, как у сказочного ведуна. А глаз Гордеич щурит, когда приглядывается. Видать, так-то глядеть ему способнее. С виду сердитый и грозный, а понатуре -- баской старикан, - душевный.
-- Как помылся, Сашок?
-- То ж, Гордеич, рази мытьё!? То же ж - медленная казнь! Инквизиция!! А-а-апчхи!!! На костре - гуманнее... там не чихают...
-- Да-а... таки дела -- сызнова авария в бойлерной. Ить ноне там робить-то и некому... токо ученики, оот, которым по четырнадцать... Всех ужо мастеровитых слесарЕй на войну позабрали... А я про то, Сашок, коли нету делов срочных, -- айда ко мне?! А? -- баско повечеруем совместно от. Чёй-то муторно седни. Видать погодка обратно... ооот.
Гордеич мужик гордый. Зря не просит. Надо пойти. И Серёга меня, небось, ждёт. Собирались вечерком заглянуть в "курятник" -- девчачью общагу. Как говорится, "на огонёк". Ништяк, перебьётся Серёга. Он будто меня знакомит, а под этим предлогом себе знакомства заводит. А Гордеичу я отказать не могу, -- привязался я к доброму, угостительному старику. Не из-за картохи в мундире - фирменного блюда бобыля, -- а потому, что люблю повечеровать в домашней обстановочке, где душа отдыхает. А курятник, с парочками по тёмным углам на каждой лестничной площадке, быстро оскомину набивает. Расстройство одно от такого флирта и раздражение на куриное соображение обитательниц курятника: лезут ей под подол, значит - дурак и нахал, не лезут, значит - дурак и слюнтяй. А что ты дурак, это - выноси за скобки общим множителем. Тут - девчачья логика, а у них одно на уме: будто у парней на уме одно!
Только выходим мы с Гордеичем из-за стены цеха на широкий центральный проезд - враз по щекам наотмашь хлестануло колючим снеговым зарядом. И как ни закрывай лицо варежкой, а ледяные иголочки снежинок находят место кольнуть. Но за заводской проходной, когда сворачиваем с продуваемой ветрами площади Первой пятилетки в сторону Верх-Исетского пруда, злой северо-восточный ветер подталкивает в спину, подгоняет тугими пинками ветровых завихрений, подстёгивает под зад ледяными розгами. Мои рабочие ботинки популярного фасона военного времени: "во поле берёзонька стояла", -- оскальзываюся под горку. Такие "стукалки" дают на мартене, как спецобувь: верх брезентовый, подошвы берёзовые. А то, что подошвы не сгибаются, так к этому привыкаешь. Не к такому за войну попривыкали... И в потьмах жить привыкли. Даже непривычно свет электрический вечером видеть в доме, тем более, - на улице! По сторонам тёмной улицы, утопающей в глубоких сугробах, сквозь метельную мглу, чернеют добротные бревёнчатые дома с глухими ставнями. От дома к дому - высокие деревянные заборы, они же -- стены крытых дворов. В такой двор и с аэроплана хрен заглянешь - глухо, как в танке! Здесь, в Кушвинской слободе, живут старые рабочие династии, работающие из поколения в поколение на одном заводе и по одному делу. Мы, пришлые, их кержаками зовём. Для нас, суетливо горластых, была по началу в диковину их степенная молчаливость. Пообвыкнув, и мы "окержачились" -- стали походить на аборигенов.
А угрюмо обособленные даже от неба, кержацкие подворья, которые поперву казались олицетворением кержацкой нелюдимости, на деле оказались рациональными постройками для долгой снежной, холодной зимы. Через крытый двор можно в любую вьюгу навестить и амбар, и сарай, и хлев, и коровник... Только не слышно из кержацких дворов мычание, блеяние, хрюканье... даже бреха собачьего! Опустели кержацкие дворы: советская власть налогами напрочь отбила охоту держать скотину. Прав урка Валет: режет соввласть то, на чем сидит. Отучили мастеровых людей от натурального хозяйства, и не купить ни за какие деньги ни молока, ни мяса.
Уныло гудит вьюга над пустующими добротными коровниками и сараями, которые с любовью и выдумкой сооружали на века деды нынешних кержаков. Да и кержаки всё меньше выделяются среди вавилонского столпотворения людей пришлых: вербованных, мобилизованных, эвакуированных и ещё Бог весть какими ветрами занесённых в этот край, где издавна живут люди степенные, домовитые, работящие, с виду - суровые, нелюдимые. Всё прощают пришлым людям немногословные кержаки: и пьянство, и болтливую разнузданность. Прощают и безбожие. Не прощают одного: наплевательского отношения к работе, к заводу. Разгильдяйствовать на заводе - всё одно, что в доме кержака нахезать. Ведь, завод для кержака - продолжение его дома и часть жизни его. Серьёзная часть. А у кержаков, на наш пришлый взгляд, всё чересчур уж серьёзно!
Полгода, как я в мартеновском цехе Уралмаша обмуровщиком вкалываю по третьему разряду. Из училища нас досрочно турнули: время военное, не до ерунды - учёбой заниматься! Чему надо, -- в цехе научат по формуле: "Бери больше, кидай дальше, отдыхай, пока летит!" Присвоили разряды: всем второй, а Серёге и мне, - третий. А нам разряды, как зайцу арифмометр: главное, -- не разряд, а карточка мартеновская "ОС" -- особое снабжение! Тут и хлеба килограмм, и остального -- в два раза больше, чем в рабочей! Ещё спецжиры и доппитание за перевыполнение, а оно неизбежно по технологии. Так что очистилась соображалка от проблемы: как бы схавать и послезавтрашнюю пайку?
Работа - не курорт, потная работка. Дантевский ад, в сравнении, -- местечко тихое, тёплое, располагающее к политбеседе и домино... вроде цехового красного уголка. Ремонт обмуровки успеваем делать между плавками, поэтому работаем под грохот ветродуя в ураганном вихре внутри раскалённой печки... При такой работе держался я на кураже, как в драке. И удивлялся: другие спокойно работают и за меня часть работы успевают сделать. А у меня - круги в глазах и дрожь в коленках! Продержался на гоноре пару недель, смотрю: а я других и не хуже - втянулся. Сильней не стал, а научился ту силёнку, которая есть, расходовать по кержацки, не суетясь. Знать Василь Гордеич, мастер наш, помог, чем мог. Кержак потомственный, а старик душевный, с понятием. Видит, что стараюсь, а силёнок маловато и отдаёт мне свою норму порошкового молока и доппитание.
Доппитание - это тонкие сосисочки из Америки. Стоят они в банке вертикально и плотно, как пассажиры в трамвае. Говорят, американцы насобачились их из собак делать, поэтому называются они по американски "хот дог", что по русски - "горячая собака". Ещё рассказывают: приходит эскимос в кафе во Фриско, а там в меню: "хот дог". Рад эскимос: "О, ит из собака -- настоящий эскимосский еда!" Подают ему сосисочку, а эскимос ещё радостнее: "О! Ит из -- большая деликатеса от кобелЯ!". В Америке собаки вкусные, а наши -- вкуснее! За тот факт заявляю не только из патриотизма: хотя я не эскимос, но собаку съел.
Гордеич порошковым молоком и "собачьими сосисками" грЕбует (брезгует). Кержаки не курят, спиртное не пьют и в еде привередливы. Говорит Гордеич, что у него желудок старой веры и американский "второй фронт" не принимает, для него одного достаточно. А мой желудок не только на два фронта справляется, он и шамотный кирпич запросто переварит! На мартене снабжение лучшее по заводу. Никто от того не растолстел, но мужики в силе. "Работа така, что без силов оот делать тут неча!" -- говорит Гордеич.
У меня и у Гордеича одна по жизни маята - одиночество... Недавно он жену схоронил от воспаления лёгких. Её гебист в холодной держал, пока на арестованного её брата протокол писал... А перед тем похоронку она и Гордеич получили на старшего сына... а младший сын воюет в Уральском Танковом корпусе. Наверное, от одиночества, стал Гордеич меня, по молодости моей, сынком называть. Говорит, что я на его младшего сына схож. Дескать, тот тоже придурок, -- всё ему похрену, только улыбается... Потом Гордеич домой к себе стал приглашать. Сперва стеснялся я - не привык к домашнему обиходу. А как обвык, так понравилось и частенько ночую у Гордеича. Наварим мы картоху в мундире и макаем в тарелочку с постным маслицем и сольцой. А потом уж и кипяточек швыркаем, для размягчения души. Ну, после - разговор душевный...
Дотопали. Все дома на этой улице, как бастионы, -- на века сработаны. Гордеич отпирает двери, а я, проверив почтовый ящик, набираю в сарайчике охапку поленьев, звонких от морозной сухости. В доме Гордеич зажигает огарок свечи. При его мерцающем свете разжигаем печку. Это дело первое - выстыл дом за сутки. Жарко вспыхивает береста, трещат сухие смолистые щепки, от них зашаяли сухие сосновые поленья, пахнуло запахом летнего соснового леса и печной дымоход уютно запел древнюю, как мир, песенку домашнего очага. Печь в горнице похожа на голландскую, но с комфорочной нишей, в которой можно и варить, не разводя огонь в плите на кухне.
Гордеич гасит огарыш - горница освещается мерцающим светом от печки. Горница опрятная, ухоженная, с мебелью старинной, добротной, на века сработанной, а пол в горнице застелен узорчатыми половичками. Такие весёлые половички вручную вяжут домовитые уралочки из бросовых разноцветных лоскутков, вкладывая в это дело не мало выдумки.
Гордеич ставит на конфорку чугунок с картошкой, а я подвигаю к огню низенькую скамеечку, чтобы посидеть у открытой печи. Щурясь на длинные языки пламени, зазмеившиеся с тихим ласковым гулом, я блаженно замираю и молитвенно протягиваю к огню озябшие руки. Руки оббитые, обожженные, растёртые, с растрескавшейся кожей и ссадинами, не заживающими от пыли... это не нервные, чуткие и гибкие руки ширмача звездохвата, а замозоленные рабочие руки обмуровщика через которые проходят тысячи холодных и горячих кирпичей...
-- Ты, Сашок, не удумай ооот, дескать, выжил из ума старый дурень-то и поглянулось ему таскать к себе мальца, чтоб одному не боязно быть в дому... -- и смолк неожиданно Гордеич, уставившись в мерцающую от печных отблесков полутьму горницы, будто что-то увидел... Тут же умолкла добрая печная песенка, а вверху, в трубе, что-то заныло протяжно, горестно, будто бы заплакал там кто-то тихонечко. Горько-прегорько. Вздыхает Гордеич и продолжает:
-- Хотя и то, знат-то, тоже быват, особливо кода погода ветрена от... Но не то, подит-ко главно, а то, что ты, как я, один по жизни маешься... ооот. А вместях-то нам на кажного по полмаяты... от. Эх, Сашок, не будем уросить, тоскою Бога гневить! Найдутся и твои родители... дай-то Бог, чтобы и мой младшенький возвернулся... Пока есть надёжа, -- люба жизнь в леготку! О-от... хотя годы дают знать... вроде -- привычно дело работа, а всё тяжче... от - уставать-то стал. Дурни говорят: "старость не радость". Токо кто старостью погребует? -- ить долга жисть -- она токо через старость! Надо б мне хошь пяток годков... хочу внуков увидеть! О-от... Да и кака-никака, а есть подмога от нас с тобой, Сашок тем, кто на войне... от старого да малого. Часом и младшенькому моёму подмогнёт броня наша... а? Сашок! Сашо-ок!! Эк, сморило-то тебя... умаялся, знат-то... да и то... Не спи, Сашок, картоха поспела...
Не сон меня сморил, сижу я зажмурившись от сухого печного жара и шевелю мозгой так напряженно, что говорить не могу - горло перехватило. Странные чувства и мысли болезненно скребутся, ворочаются в душе моей, освобождая себе место среди холодных глыб заскорузлой ненависти. И причастность моя к громадному человеческому горю, и любовь к Гордеичу, и жалость к его сыновьям, и отчаяние от своей беспомощности, от того, что не знаю, не могу выразить то, что захлестывает сознание.
Как утешить Гордеича, не усилив муку его!? Только тем, что промолчу о том, что напрасны смерть его сыновей и неутешное горе его родительское. Обречён его младший сын... не сегодня, так завтра чёрная ленточка наискосок перечеркнёт фотографию улыбчивого паренька... что на комоде стоит... раз воюет он за то, чтобы продлить благоденствие жирующих партийцев. А Сесесерия обречена. Как не гоношись, обречена она из-за безнравственности. Не должно быть на земле народа, который уничтожает лучших сыновей, чтобы процветали мерзавцы!
Только в России десятки лет власть может принадлежать ворам и негодяям, а русский народ не только терпит, а ещё и защищает такую власть!! Настал час возмездия, о котором говорили Седой и Отец Михаил! Не может победить страна, прОклятая лучшими своими сыновьями! Но как же я скажу тебе это... добрый, бесконечно дорогой мне, Гордеич!... Не знаю я, что могу сделать для тебя, Гордеич. Зато знаю я, что могу НЕ СДЕЛАТЬ! Ведь всё уже приготовлено и просчитано мною для того, чтобы в мартеновскую печь попал... снаряд не разряженный!!!