В начале июня я собрал несколько университетских приглашений — из тех, которые прорвались ко мне сквозь блокаду переписки, — и приложил их к заявлению на имя председателя Президиума Верховного Совета СССР Н. В. Подгорного, в котором просил о разрешении выехать с семьей на два года во Францию. Через месяц меня вызвали в ОВИР. Некий штатский чиновник, оказавшийся генералом Смирновым, принял меня в просторном кабинете (рядом с ним стоял магнитофон с вертевшейся катушкой — может быть, для устрашения посетителя? или для того, чтобы сам генерал Смирнов не сказал лишнего?) и заявил, что моя просьба Н. В. Подгорному не может быть удовлетворена: «Таких форм отъезда у нас не предусмотрено». Я пытался ссылаться на примеры некоторых моих предшественников: ведь именно на два года уехали из СССР М. Ростропович, В. Максимов, В. Некрасов?... Генерал Смирнов отчетливо дал мне понять, что для меня такой путь закрыт. «Для вас, — настойчиво подчеркнул он, — для вас это невозможно». Я понял: те, кого я рассматривал как моих предшественников, принадлежат к «коренной национальности», они русские; я же — еврей, и мне надлежит отправляться в Израиль, да поскорее. Но выезд в Израиль влечет за собой немедленную и неотвратимую потерю подданства: в момент получения израильской визы уезжающий сдает (и навсегда теряет) советский паспорт. Мало этого: по установленным правилам он еще должен уплатить пятьсот рублей (около двух с половиной тысяч французских франков) «за отказ от подданства». Спорить было бессмысленно: высылка из страны оформлялась как добровольный отъезд, лишение гражданства — как «отказ» от него.
Все же я ждал еще три месяца — может быть, дело как нибудь повернется? Оно никак не повернулось. С каждым днем я чувствовал, что тучи сгущаются, что КГБ становится все активнее, что и мне, и в особенности дочери грозит прямая опасность. Наконец один из старых моих друзей, которого со мной и моей семьей связывают многие десятилетия близости, сказал мне:
— Тебе надо уезжать, не медля ни одного лишнего дня. Ты встречаешься с людьми — это для них губительно. Молодые приходят к тебе, помогают, открыто демонстрируют свое сочувствие. Они незащищенные — никакие западные университеты их не пригласят, газеты о них писать не будут. Пока ты здесь, они в смертельной опасности. Каждого из них могут со дня на день выгнать с работы. Неужели ты не понимаешь своей ответственности перед ними, да и перед всеми нами? Даже нам, старшим, грозит потеря работы, — в лучшем случае нам не дадут дослужиться до пенсии. Уезжай!
В моей памяти этот разговор остался как одно из самых тяжелых переживаний последнего периода жизни в Советском Союзе. Даже близкий друг сторонился меня, как прокаженного. Солидарность окончательно уступила место страху. Конечно, он был прав: находясь под наблюдением органов, я втягивал в орбиту наблюдения всех, кто приходил ко мне или просто пожимал мне на улице руку. Я не имел права требовать даже от моих друзей, чтобы они были героями. Все чаще мне вспоминались слова Бертольта Брехта: «Несчастна та страна, которая нуждается в героях!»