С Рябчуком мне предстояло опять встретиться два с половиной месяца спустя, 25 июня. Утром того дня принесли повестку с вызовом в КГБ — моей дочери Маше. Проводив ее до бюро пропусков Большого дома, я вернулся и сел у телефона, с замиранием сердца ожидая звонка. Звонка не было час, два, три. Потом раздался звонок в дверь: принесли еще одну повестку, на сей раз мне — явиться немедленно. Я знал, что могу и не вернуться. Написал записку жене (она была на даче). Позвонил из автомата товарищу: утром вызвали в КГБ дочь, теперь меня; если не вернусь, чтобы знали, где мы. Я был готов ко всему и даже надел ботинки без шнурков — в тюрьме шнурки отбирают.
На этот раз меня провели в пыльную приемную с мягкими креслами, там я ожидал минут сорок. Наконец пришел Рябчук, извинился: вина не его, затянулась очная ставка. Какая? Очная ставка между вашей дочерью Марией и Хейфецем. Пойдемте.
Мы сидели друг перед другом, как два с половиной месяца назад. Он был тот же откормленный, холеный майор Рябчук, а я не был уже ни профессором, ни доктором наук, ни писателем. Кто же я такой? Свидетель по делу № 15? Или обвиняемый? Впрочем, за себя я был спокойнее, чем тогда, в апреле: газеты западных стран уже оповестили мировую общественность о моем деле, уже в мою защиту выступили университеты Франции, Австрии, Швейцарии, Германии, уже выразили свою солидарность со мною Международный ПЕН-клуб и Австрийское общество литературы, Дармштадтская академия и французский союз переводчиков...
Почта мне почти ничего не доставляла, кроме телеграмм — их, впрочем, было достаточно; но ежедневно мне звонили из Женевы, Парижа, Базеля, Вены, сообщая о посланных приглашениях, письмах, протестах. Я знал, что всю мою почту задерживают, но Рябчук-то ее читал... Итак, собеседники были те же, но отношения их решительно переменились. 10 апреля шла беседа следователя со свидетелем, 25 июня — палача с жертвой. Однако же тот, кто в первую беседу мог показаться беззащитным, хотя и носил разные титулы и звания, во вторую был огражден броней всемирного внимания, хотя и был уже «никто». В апреле он стоял в темноте, подступиться к нему было легко; в июне его фигура освещена мощными юпитерами прессы и радио — дотрагиваться до него стало опасно.
— Где моя дочь? Зачем она вам понадобилась?
— Ваша дочь вызвана в качестве свидетеля. Она долго давала нам ложные показания, видимо сговорившись с вами. Пришлось устроить ей очную ставку с Хейфецем. Теперь она изменила показания и говорит правду. Вот почитайте письменное заявление обвиняемого Хейфеца.
Хейфец подробно рассказывал, как, написав статью о стихах Бродского, принес ее в соседнюю квартиру, моей дочери, и просил передать мне. Рябчук дождался, пока эти строки прочел я:
— Десятого апреля вы утверждали, что статью получили от него — из рук в руки. Хейфец утверждает, что статья передана вам через дочь. Теперь Мария Ефимовна Эткинд согласилась подтвердить показания Хейфеца. Остается противоречие с вашими показаниями.
Молчу.
—Нам надо передать дело в суд. Хейфец проявил искренность, до сих пор он не лгал. Если вы будете настаивать на своем варианте, его дело осложнится. Признайте, что статья получена вами от дочери, и мы закроем следствие.
— Менять свои показания я не собираюсь.
— Придется устроить вам очную ставку с дочерью.
— Это незаконно. Очной ставки отца с дочерью делать нельзя.
— Законы мы знаем. Нам необходима правда. Сейчас вам принесут протокол допроса Марии Эткинд.
Появился второй следователь — тот, который допрашивал Машу. Я прочел протокол. Маша сначала твердила, что статьи от Хейфеца не получала, а после очной ставки заявила «Раз он так утверждает, значит, так и есть. Я не хотела этого говорить, потому что боялась ответственности». Это была неправда Она не ответственности боялась, а не хотела вступать в противоречие со мной. Я же стоял на своем, не желая усугублять вину Хейфеца если его рукопись прошла через чьи-то руки, ему было легко припаять «распространение».
— Вы отец, вас пугает ответственность дочери, — сказал Рябчук. — Даю вам честное слово коммуниста, ей ничего не грозит.
— Какие у меня гарантии?
— Гарантии? Я вам дал слово коммуниста. Если вы будете упорствовать, следствие затянется, Хейфец будет все это время сидеть в тюрьме, а мы будем устраивать очные ставки и вести допросы, пока не снимем противоречия между показаниями.
Я отлично понимал, что двигают ими совсем другие побуждения: желание не закрыть следствие, а прибавить Хейфецу «распространение». Но я сдался: раз Хейфец нарушил предварительную договоренность со мной, почему-то назвав Машу, и раз Маша после очной ставки почему-то подтвердила версию Хейфеца, мне было смешно настаивать. Я подписал протокол, в котором было сказано, что я меняю свои показания и что первоначальные объяснялись страхом за дочь.
Я понимал, что сейчас уйду отсюда, — может быть, и ненадолго, но уйду, — вместе с Машей, которая непременно ждет меня внизу; теперь замирает от тревоги она. Но все время, что я провел в следственном кабинете, я смотрел на этот напряженный допрос со стороны: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью...» Не бред ли? Молодой автор дал черновик статьи прочесть специалисту — вот и весь состав преступления. Целый день тратится на выяснение вопроса: кто дал? Не через дочь ли рукопись попала к отцу? Да и в рукописи-то этой ровно ничего криминального, если только оставаться в мире душевно здоровых. Может быть, и в самом деле Кафка лучше провидел современное безумное общество?