28 января. Ленинград. «М. M.! Неожиданно появились деньги за когда-то сделанный перевод, и я начинаю думать о поездке к Вам. В марте будет светлее и теплее, начнет таять, моя любимая весенняя пора — прогалины черной земли среди снежных полей, наст по утрам и ручейки на припеке, и припекающее сердце, и шалый ветерок… Хорошо. И если удастся почувствовать все это — навек буду помнить. Ну, а об остальном не говорю — Ваши два слова живят душу, застывшую и бронированную, но… слышала о болезни Игумнова. Это не нарушает Ваших планов?
Читала Иоанна Дамаскина. Обет молчания хорошая школа для самоуглубления, и даже в миру надо выучиться молчать, особенно мне с моей экспансивной натурой. Ну, да ладно. Может быть, поговорим еще. Наталья Вревская».
В тот же день. «Мишенька, родной! Грустно мне, что тебя не покидало у нас чувство "лишнего человека". Вот уж это ни к чему. Мне все время было грустно, что ты уедешь и что я не могу тебе предоставить таких удобств, чтобы тебе было хорошо, уютно, тепло и ты бы жил, не задумываясь, и не стремился бы в Тарусу. Несколько дней по твоем отъезде я страшно чувствовала твое отсутствие, и мне было грустно и не по себе. Сейчас же опять втянулась в нашу сутолоку, и кажется, что ты был с нами год тому назад. Таруса бывает мне порой страшна и ужасна, и я едва-едва мирюсь с нею. И вместе с тем, тянет меня иногда в нее — в тишину с широкими далями, в кресло у камина, треск дров… Но… у каждого свое.
Ежедневно звоню к Ушаковым и справляюсь о здоровье Константина Николаевича. Температура вечерами до 38,6, слабеет ужасно. Аня».