Киев прошел, как сон, в играх в саду у тети Кистяковской и в саду у тети Саши Ильяшенко; и мне не хочется вырываться из этого веселого общества в незнакомые Городищи, где нас ждут.
Мы-таки приезжаем туда.
Муж двоюродной сестры там главный управляющий двенадцати экономии, составляющих 60000 десятин одного лишь имения Балашова; у Балашова несколько таких имений; главноуправляющий всех управляющих живет в Петербурге, отсюда совершая объезды по губерниям балашовского «государства»; а Балашов, кажется, живет за границей.
Сразу же не понравилось в Городищах мне; не понравился грубый, циничный Ф**, муж моей тоже двоюродной сестры; эта «сестра» по возрасту — тетя мне; она — сухая, неласковая; и я уже вижу, что мы с ней не наладим никаких отношений; мадемуазель грустна.
Действительно: когда уехали родители, атмосфера «чужих», и «чужих», косо на нас глядящих, дала себя знать; стало и жутко и неуютно, и, главное: даже негде гулять; городищенская усадьба, дом, сад, весь какой-то пропыленный и со всех сторон обложенный грязными домиками пыльного местечка, обитатели которого с ненавистью косились на ф**; кулак Ф** в виде психического нажима я испытывал все время. Тут мне впервые прорезалась тема об эксплуатации богатыми бедных: это — разговоры мадемуазель с задружившей с нею, кажется, домового портнихою, Марьей Казимировной (если память не изменяет мне); и я уже смутно начал понимать, к кому относились кулаки, подымаемые в спину нам, когда нас везли в экипаже управляющего: не к нам с мадемуазель они относились, а к Ф**.
И я сочувствовал поднимающим кулаки.
Не стану распространяться об унылом отсиживании в Городищах мая и июня; одно утешало меня: открытый в наше распоряжение шкаф, набитый журналом «Вокруг Света», который я перечитал за ряд лет: Габорио, Луи Буссенар и другие романы путешествий и приключений ознакомили меня и с Центральной Африкой, и с Гвианой, и с трущобами реки Амазонки; помнится: «Мирские захребетники» Богданова положили начало скорому увлечению естествознанием.
Но чтение взасос не заслоняло печального для меня факта: меня здесь не любят; мы с мадемуазель — в тягость; нам это подчеркивают; более того: каждый мой жест, каждое мое слово истолковывается в самом обидном для меня смысле; и я слышу сравнения меня с дочерью Ф**: какая та умная и какой я неразвитой «дурачок», почти идиотик; услышав эту «творимую легенду», — я впал в свое нервное озорство ломанья от внутреннего перепуга, — и все пошло из рук вон плохо.
Грубый Ф** вызывал меня к своим гостям: демонстрировать им «идиотика»; и обращался ко мне с такими оскорбительными вопросами:
— А скажи-ка, если тебя разрубить пополам, будут ли два Бореньки, или один?
Я, дрожа от обиды и оскорбления, ибо знал, что вопрос — демонстрация моего идиотизма, бросал истерически и назло:
— Будут нас двое!
Мадемуазель — в ужасе:
— Что вы делаете? Зачем вы лжете?
— Видите, — с торжеством демонстрировал меня гостям «мужлан» ф**; мадемуазель люто его ненавидела — из-за меня; она писала отцу о том, что пребывание нас в Городищах оскорбительно: и для меня, и для отца; в ответ на что получилось письмо, чтобы мы немедленно ехали в Москву, но что по дороге мы можем заехать на дачу к Куперникам и провести несколько дней с мадемуазель Сесиль (это в ответ на просьбу мадемуазель).
Я был вне себя от восторга; я и потом не мог простить Ф** циничного издевательства над беззащитным младенцем; и уже в бытность «Андреем Белым», изредка натыкаясь в Петербурге на членов семейства Ф**, не откликался на приглашения бывать у них в доме, — в том доме, глава которого меня оплевал ни за что ни про что, когда я был беззащитен и мал.