автори

1472
 

записи

201769
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » Isaiah_Berlin » Встречи с русскими писателями - 5

Встречи с русскими писателями - 5

05.09.1945
Москва, Московская, Россия

– II -

 

Несколькими днями позже, сопровождаемый Линой Ивановной Прокофьевой, бывшей женой композитора, я на электричке поехал в Переделкино. Это была своего рода литературная деревня, созданная по инициативе Горького с целью предоставить писателям благоприятные условия для работы. Но, учитывая темперамент людей творчества, их близкое соседство далеко не всегда было гармоничным. Возможно, мой визит был совсем не кстати, поскольку многие жители Переделкина переживали тогда политический или личный кризис. Мы спустились по дороге, ведущей к домикам, где увидели мужчину, роющего канаву. Он вылез из нее, представился Язвицким, спросил наши имена, и мы немного поговорили. Язвицкий настоятельно посоветовал нам прочитать его блестящий роман «Огонь инквизиции» и еще более замечательный роман об Иване III и средневековой России, над которым он работал в то время. И пожелав нам всего хорошего, он исчез в своей канаве. Моя спутница была несколько ошеломлена подобной бесцеремонностью, меня же она очаровала.

Непосредственный, сердечный монолог, произнесенный без формальностей и перевода, обязательных на официальных приемах, произвел на меня необыкновенно приятное впечатление.

Это был теплый день ранней осени. Пастернак со своей женой и сыном Леонидом сидели за деревянным столом в крошечном саду. Поэт сердечно нас приветствовал. Поэтесса Марина Цветаева однажды сравнила его с арабом и конем одновременно: у него было темное, экспрессивное, очень колоритное лицо, знакомое по многочисленным фотографиям и рисункам его отца. Он говорил медленно, монотонно, низким тенором, несколько растягивая слова и с каким-то жужжанием, услышав которое один раз, уже никогда не забудешь. Он удлинял каждый гласный звук, как иной раз слышишь в жалобных лирических ариях опер Чайковского, только у Пастернака это звучало с большей силой и напряжением.

Я, смущаясь, передал ему пакет и объяснил, что в нем сапоги, посланные его сестрой Лидией. «Нет, нет, что это? – закричал поэт, удивленный, как будто я подал ему милостыню, – это явное недоразумение! Вероятно, сапоги посланы не мне, а моему брату». Я чувствовал себя все более неловко. Жена Пастернака, Зинаида Николаевна, желая помочь мне, перевела разговор на другую тему и задала вопрос о восстановлении Англии после Второй мировой войны. Я еще не начал отвечать, как заговорил Пастернак: "Я был Лондоне в 1935 году, на обратном пути с антифашистского конгресса в Париже. Позвольте рассказать все с самого начала. Дело было летом, и я находился на даче, когда ко мне явились два представителя НКВД, а может, Союза писателей. Мы тогда не так боялись их, как сейчас. Они сказали примерно следующее: ‘Борис Леонидович, в Париже собирается антифашистский конгресс. Вы тоже приглашены на него.

Желательно, чтобы вы выехали завтра. Вы проедете через Берлин, где проведете несколько часов и сможете повидаться со всеми, с кем пожелаете. В Париж вы прибудете на следующий день и вечером того же дня должны явиться на конгресс'. Я сказал, что у меня нет подходящего костюма для такого приема.

Но оказалось, что все предусмотрено: мне вручили пиджак, брюки, белую рубашку с негнущимися манжетами и пару черных кожаных сапог, которые оказались как раз впору. Но надеть это мне предстояло потом, ехать же я должен был в своей обычной одежде. Позже мне рассказали, что инициатором приглашения был Андре Мальро, один из организаторов конгресса. Тот объяснил советским властям, что если не пригласят меня и Бабеля, известных и популярных в либеральных западных и американских кругах писателей, то это вызовет недоумение и вопросы. Так я поехал на конгресс, хотя мое имя не стояло в начальном списке делегатов.

В Берлине я увиделся со своей сестрой Жозефиной и ее мужем, а на самом конгрессе встретил множество известных людей: Драйзера, Жида, Мальро, Форстера, Арагона, Одена, Спендера, Розамунд Леман и других знаменитостей. Я выступил и сказал примерно следующее: ‘Насколько я понимаю, мы находимся на встрече писателей для организации сопротивления фашизму. Хочу выразить свое отношение к этому: не надо ничего учреждать. Любая организация означает смерть искусства. Не заходите за рамки частных независимых починов. В 1789, 1848 и 1917 годах писатели не создавали никаких союзов, и уверяю вас: они не нужны и приносят только вред'. Похоже, я всех удивил. Но я сказал то, что думал. Я был готов к проблемам, ожидающих меня дома. Однако ничего не произошло, и никто ни разу не заговорил со мной о том выступлении[1]. Из Парижа я поехал в Лондон, где встретился со своим другом Ломоносовым, инженером, необыкновенным человеком, страстью к науке напоминающим своего знаменитого однофамильца. Из Лондона морем я вернулся в Ленинград. Свою каюту я делил с Щербаковым, секретарем Союза писателей, человеком, обладавшим большим влиянием и властью[2]. Я начал говорить с ним и не мог остановиться. Тот умолял меня наконец замолчать и дать ему поспать. Однако я был безжалостным. Париж и Лондон расковали, раскрепостили меня. Очевидно, у Щербакова сложилось впечатление о нестабильности моего душевного состояния, что в тот момент во многом соответствовало действительности".

Пастернак не сказал прямо, что репутация слегка сумасшедшего чудака или мягче говоря, известного эксцентрика спасла его в годы большого террора. Но другие присутствующие, как потом выяснилось, именно так интерпретировали его рассказ: как речь человека, не вполне отвечающего за свои слова.

Пастернак спросил меня, знаком ли я с его прозой, прежде всего, с «Детством Люверс», на что я с удовольствием ответил положительно: ведь это была одна из моих любимых книг. "Я чувствую по вашему ответу, – сказал поэт (абсолютно несправедливо и необоснованно, на мой взгляд), – что вы находите эту книгу надуманной, нереальной и несвязной. Пожалуйста, не отрицайте этого. Таково ваше мнение, и вы совершенно правы. Я сам стыжусь своей работы – не поэзии, разумеется, а прозы. Моя проза была написана под влиянием наиболее слабых и темных сторон символистского течения, вдохновляющего многих в те годы своим мистическим хаосом. Конечно, такие произведения как ‘Петербург' и ‘Котик Летаев' Андрея Белого гениальны – я в этом убежден. Но влияние того течения на меня было фатальным. Все, что я писал тогда, было одержимо, принудительно, надломано, искусственно и в итоге никуда не годно.

Однако сейчас я пишу что-то совсем другое: новое, светлое, гармоничное и стройное. Это будет мое последнее слово, мое самое важное обращение к миру.

Я хочу, чтобы эта работа стала главным моим наследием и посвящу ей остаток жизни".

Не могу ручаться за полную достоверность этих слов, но смысл их я хорошо запомнил, так же как голос и интонации, с которыми они были произнесены. Работа, о которой говорил Пастернак, был «Доктор Живаго». В 1945 году писатель закончил его первые главы. Позже он попросил меня прочитать их и отвезти его сестрам в Оксфорд. Я выполнил эту просьбу, еще не зная тогда, что итогом начатой работы станет знаменитый роман.

После слов Пастернака на какое-то время воцарилась тишина. Потом поэт заговорил снова. О том, как он любит Грузию, грузинских писателей Яшвили и Табидзе, о грузинском вине и необыкновенном гостеприимстве грузин. Затем он вежливо спросил меня о ситуации на Западе и поинтересовался, знакомы мне ли мне имя Герберта Рида и его доктрина индивидуализма. Эта доктрина, объяснил он, исходит из философии морали, и прежде всего, из идеи индивидуальной свободы Канта и учения философа Германа Коена, которого он знал и глубоко уважал со времени своего студенчества в Марбурге до Первой мировой войны.

Ярый сторонник индивидуализма Блок совершенно исказил эти идеи. Читал ли я стихотворение Блока «Кант»? Знаю ли я Стефана Шиманского, который перевел несколько его собственных, Пастернака, работ? Что касается ситуации в России, ему нечего сказать. Я должен ясно представить себе, что часы в России остановились в 1928 году (хочу заметить, что Пастернак, так же как другие русские писатели никогда не произносил слов «Советский Союз»), поскольку связи с внешним миром были тогда радикально оборваны. Пастернак добавил, что в главе, посвященной ему советской энциклопедией, ни словом не упоминаются его последние произведения.

В разговор вмешалась Лидия Сейфуллина, довольно известная писательница, уже немолодая: «О себе я могу сказать то же самое. В энциклопедии обо мне сказано: ‘Сейфуллина в настоящее время переживает психологический и творческий кризис'. И эти слова остаются неизменными уже двадцать лет. Пока советскому читателю так удобно, я буду пребывать в кризисе. Мы с вами, Борис Леонидович, похожи на жителей Помпеи, сгорающих в пепле. А как мало мы знаем! Мне, например, известно, что Метерлинк и Киплинг умерли. А Уэллс, Синклер Льюис, Джойс, Бунин, Ходасевич – живы ли они еще?». По-видимому, Пастернаку такое течение разговора пришлось не по душе, он быстро сменил тему и заговорил о французской литературе. В данный момент он читал один из шедевров Пруста, посланный ему французскими друзьями-коммунистами. Он совсем не знал Сартра и Камю и очень мало Хемингуэя. «Не понимаю, почему им (Хемингуэем) восхищается Анна Андреевна», – заявил Пастернак. В итоге поэт настоятельно и тепло пригласил меня навестить его в московской квартире, куда он собирался вернуться в октябре.

Пастернак говорил великолепными закругленными фразами, и от его слов исходила необъяснимая сила. Иногда он нарушал грамматические структуры, за ясными пассажами часто следовали сумбурные и запутанные, а живые конкретные образы сменялись темными и неясными. Иной раз казалось, что понять его дальше будет совершенно невозможно, как вдруг его речь снова обретала ясность и простоту. Может, его монолог походил на процесс сочинения стихов?

Кто-то сказал, что некоторые поэты являются таковыми только тогда, когда пишут стихи, а работая над прозой, они становятся прозаиками. Другие же остаются поэтами всегда, что бы они ни писали. К последним относится Пастернак: он был поэтом во всем, даже в разговорах на мало значимые темы.

Нет, я не в состоянии выразить это на бумаге!

 

Только одно сравнение приходит мне на ум – Вирджиния Вульф. Судя по нашим немногим встречам, она обладала способностью заставлять твой разум мчаться из последних сил, менять привычную картину мира на представление светлое и радостное и в то же время жуткое. И опять неизбежно слово «гений».

Иногда я самому себе задаю вопрос: что же означает этот требовательный и внушительный титул? Отвечу так: однажды танцора Нижинского спросили, как ему удается так высоко прыгать. Тот не видел в этом большого достижения: "Просто большинство людей, – сказал он, – после прыжка сразу возвращаются на землю.

А этого делать не стоит. Почему бы не задержаться в воздухе на несколько мгновений?". Основной критерий гения, как мне кажется, это способность к чему-то, на что не способны обычные люди. Пастернак иногда говорил так, словно прыгал в высоту. Выразительность его слов и фраз не поддается описанию, его речь была буйной и динамичной, не сравнимой ни с чем. Уверен, что такие гении как Элиот, Джойс, Оден и Рассел значительно уступали Пастернаку в искусстве красноречия.

Все мои ожидания были превзойдены. Я был восхищен – как беседой, так и личностью писателя.



[1] 3. Годы спустя я спросил Андре Мальро о том инциденте. Тот совершенно не мог припомнить речи Пастернака.

[2] 4. Позже Щербаков занял высокий пост в сталинском политбюро. Он умер в 1945 году.

25.07.2024 в 13:10


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright Свободное копирование
Любое использование материалов данного сайта приветствуется. Наши источники - общедоступные ресурсы, а также семейные архивы авторов. Мы считаем, что эти сведения должны быть свободными для чтения и распространения без ограничений. Это честная история от очевидцев, которую надо знать, сохранять и передавать следующим поколениям.
© 2011-2024, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама