II
ГОДЫ УЧЕНИЯ И ДРУЗЬЯ
Я поступил в дополнительный класс лицея Кондорсе в октябре 1922 года; я был застенчив и честолюбив, как провинциал, приехавший в столицу. Почему именно Кондорсе, а не лицеи Людовика Великого или Генриха IV, из которых выходило большинство студентов Эколь Нормаль? Выбор сделал отец по совету своих университетских друзей. Возможно, решающим доводом стала близость к вокзалу Сен-Лазар: семья жила пока еще в Версале, а перспектива интерната пугала и родителей, и меня.
Первые месяцы явились для меня серьезной проверкой, тягостной для самолюбия, но чрезвычайно полезной. В то время как в прославленных лицеях на левом берегу Сены первый и второй дополнительные классы были уже разделены, в Кондорсе имелся единый класс, где занимались вместе и выпускники класса философии, и поступившие в прошлом году — всего человек двадцать пять. Естественно, новички должны были отдать первые места «второклашкам», уже готовившимся держать экзамены в Эколь Нормаль в конце года. Как бы то ни было, мне представился случай измерить свои пробелы в культуре, невежество в латинском и греческом. В философии я сразу же оказался на приличном уровне.
Из преподавателей я вспоминаю с искренней признательностью Ипполита Париго. Он вел рубрику «Образование» в газете «Тан» («Temps») и пылко защищал реформу Леона Берара, усиливавшую позиции гуманитарных наук в средней школе. Он часто скрещивал шпаги с левыми журналистами. В гуманитарном образовании замечался крен вправо, даже к реакции, хотя Эдуар Эррио был чистейшим гуманитарием.
Мои симпатии были, конечно, не на стороне такого учителя риторики — как выражались поколением раньше, — чьи политические убеждения совпадали с решениями министра об организации и программах экзаменов на степень бакалавра. Однако в ту эпоху лицеи отнюдь не распахивали свои двери навстречу бурям, бушевавшим за их стенами. Впрочем, когда оглядываешься на эти бури 1922–1924 годов, они кажутся легким ветерком в сравнении с другими, разразившимися на моей памяти в 1936, 1940, 1944, 1968 и прочих годах.
И. Париго преподал мне урок, о котором я слишком часто забывал, но который снова и снова вспоминается мне как предупреждение или укор: «Учитесь писать, относитесь с уважением к языку, ищите точное выражение, остерегайтесь небрежностей, ежедневно прочитывайте с пером в руке страницу настоящего писателя». До встречи с ним я в своих письменных работах мало заботился о стиле, а легкостью пера не обладал. Я слишком загонял внутрь свои чувства, чтобы фраза рождалась сама. Впоследствии я продолжал подавлять свои чувства, оправдывая холодность моего стиля тем, что намеренно обращаюсь только к разуму читателей.
Два эпизода моего общения с И. Париго не стерлись из памяти: один, в первом триместре первого года обучения, — это чтение в классе отрывка из моего сочинения, сопровождаемое ироническими замечаниями по поводу отдельных слов, повторений, неловких оборотов, нелогичных переходов и уж не знаю чего еще. Жертва молча терпела унижение. Другой эпизод относится к третьему триместру второго года: я должен был прочесть перед классом, с кафедры, отрывок из письменной работы (о Лабрюйере), получившей ритуальную похвалу, надписанную сверху: «Задатки таланта». Добавлю к этому, что Париго бросал чтение работы после второй орфографической ошибки. Это орфографическое суеверие кажется мне сегодня довольно нелепым. Пьер Гаксот ответил бы мне, что при такой муштровке кандидаты в студенты не делали орфографических ошибок.
Более глубокое впечатление на меня произвел — и недаром — другой преподаватель, латинист Шарль Саломон. Его жена возглавляла Школу Севинье, где читал курс Ален; сам он дружил с Жаном Жоресом. Он принадлежал к тому типу, ныне все более редкому, выпускников высших нормальных школ, которые без горечи преподают всю жизнь в лицеях и находят в этой, по общему мнению, неблагодарной профессии суровое удовлетворение. Его высочайшая культура преображала школьные упражнения в увлекательное и обогащающее занятие. Одаренный редкостно тонким умом, Шарль Саломон превращал перевод с латинского в праздник разума. Так же, как Париго, но в еще большей степени, он умел различать перевод и парафраз и терпеливо искал точное слово или, за неимением такового, эквивалент латинского выражения. У меня состоялась только одна беседа с учителем летом того года, когда я добился успеха в Школе. Он никогда не показывал, что верит в меня (я узнал об этом от товарищей). Мы говорили тогда о литературе, в частности о Поле Валери. Когда Марсель Мосс спрашивал меня о моих преподавателях, он высказал свое мнение лишь об одном из них, Шарле Саломоне: «Этот человек даст вам почувствовать, что такое талант». Он умер через несколько месяцев после того, как вышел на пенсию.