В «Мемуарах» Арон рассказывает о прозрении, открывшем ему цели, которые на протяжении своей жизни он последовательно воплощал в собственном творчестве. Под впечатлением событий в Германии, знаменовавших зарождение нацизма, Арон ставит вопрос об условиях, частных и, одновременно, предопределенных обстоятельствами и социальными структурами, при которых философ мог бы достигнуть эффективного понимания истории. Эту проблему Арон выдвигает в манере, близкой к Кантовой. Но помимо замены чистого разума умом личным, определенным во времени и пространстве, он вносит новый вопрос, содержащий росток его будущей философии: как я могу быть самим собой среди других, как я могу быть самим собой и понять других и как я могу быть самим собой, то есть другим для всех других? Этот тройной вопрос перекликается с «Персидскими письмами» Монтескьё: «Как можно быть персом?» Раймон Арон, вероятно, не сразу увидел все возможности применения такой постановки вопроса, обновившей его антропологию и философию, и, казалось бы, начал с конца. Большую роль в этом сыграло его пребывание в Германии, где он преподавал в 1930/31 г. в Кёльнском университете, а в 1933/34 г. — в Берлинском, не упуская возможности активно изучать богатства немецких библиотек и аудиторий, знакомиться с немецкой философией, но также и наблюдать бурное развитие политических событий. По его признанию, уже тогда, интуитивно, он лучше, чем основная масса французов, чувствовал, какая буря надвигается на мир.
В это время Раймон Арон занимается неокантианскими теоретиками истории, совершенно неизвестными тогда во Франции: это стало предметом его «малой диссертации»: «Очерк теории истории в современной Германии: критическая философия истории»[1]. Своей «большой диссертации» он даст заголовок: «Введение в философию истории: очерк о границах исторической объективности»[2]. Но что особенно значимо — это неожиданная глава «О познании другого».
Оригинальность автора была совершенно не понята. Тем не менее диссертация потрясла весь интеллектуальный Париж: ее содержание было изложено в «Revue de Métaphysique et de Morale». На защите из членов жюри наиболее враждебен был Альберт Рибо, ученик и продолжатель линии Анри Бергсона, вообще высказавший удивление по поводу возвращения к философии истории. Леон Брюнсвик восхищался своим блестящим учеником, не замечая, что его новый исторический критицизм заключает в себе и тот, почти контовский критицизм, который он, Брюнсвик, сам же преподавал. Социологи в жюри были представлены Селестеном Бугле и Полем Фоконе, зятем Эмиля Дюркгейма. Оба заняли благоприятную для Раймона Арона позицию. К несчастью, их замечания превратились в своего рода шаблон, по которому в дальнейшем часто оценивали диссертацию Раймона Арона, и стали в некотором смысле помехой для правильного понимания философского смысла работы. Действительно, методы социологического анализа, введенные Ароном под влиянием Макса Вебера, нашли свое место в социологии, однако не был замечен поставленный в работе вопрос о присутствии другого и о взаимоотношениях с другим, до того времени неизвестный во Франции.
Раймон Арон посвятил этой проблематике целую главу в «Введении в философию истории». Как же случилось, что эти аспекты не разделялись, были вне поля зрения исследователей до тех пор, пока Арон в «Мемуарах» сам не показал его центральное место в своей философской концепции?
В Германии такой вопрос был привычен для философов начиная с размышлений Гегеля о господине и рабе: как можно сказать о человеке, что он действительно является субъектом? В Англии сторонники аналитической философии уже штурмовали эту проблему, с настойчивостью двигаясь в направлении коммуникации научной истины. Во Франции же данный вопрос вообще не рассматривался. Арон одним из первых французских ученых познакомился с немецкой феноменологией и, кстати, указал на нее Жан-Полю Сартру, возбудив в том лихорадочный интерес. На страницах «Мемуаров» Арон приходит к выводу, что причина этого упущения в том, что проблематика взаимоотношений с другим оказалась на линии фронта между двумя французскими школами — контовской и школой Виктора Кузена. Последователи первой отсылали сложность к сентиментальной практике позитивной политики (о которой они уже не хотели слышать). Согласно традиции второй школы, которая составляла основу программы лицейского и университетского курсов философии, психология и онтология не разделялись, были единой наукой. Впрочем, тогда даже посткантианцы и Гегель не входили в программу французских университетов из-за отсутствия переводов.
Когда Раймон Арон утверждает, что история создается индивидами, он не удаляется от положений Макса Вебера, но терминологическая ориентация у него иная. Для Арона множественность намерений и действий не относится к обществу в историческом или классовом смысле, а преображается во множество точек зрения.
Тезис Раймона Арона совершенно парадоксален. С одной стороны, он сохраняет эпистемическую[3] модель, основанную на отношениях субъекта и объекта — правда, рассматривая ее с позиций, близких к феноменологии, — и ограничивает применение концепции объективности. С другой стороны, если каждый определяет себя по своим отношениям с другим, появляется некоторый привилегированный субъект, своего рода трансцендентальное «Я»? Отсюда вытекает новая сложность в понимании мотиваций и намерений действующих лиц событий, относящаяся прежде всего к области историка, который не может отбросить их личное свидетельство, но должен принять его как элемент информации, подлежащий критике и оценке. Под вопросом остается уже не характер абсолютного субъекта, который определяется тем, что он говорит (и, особенно, тем, что он делает), но только перспектива самого историка, субъективность которого состоит не столько в возможности сказать свое слово в исследовании, сколько в определении своего положения, как «другой другого».
Невозможно каким-либо образом устранить историческое измерение: именно в нем строится рассказ. История предстает как собрание документов, свидетельств и высказываний, анализируемых в рассказе. Человек и его творения отодвигаются в недостижимое прошлое, доступным оказывается лишь опосредованное отображение — рассказ — и те представления, которые, являясь его составными частями, придают ему смысл.
Проблема чисто философская: что понимать под другим? Раймон Арон предлагает решение в духе брюнсвикского критицизма или веберовского расколдования мира и, одновременно, достаточно близкое к радикальной агностике: изучение взаимоотношений, т. е. мыслящая история, история интерактивная.
Отсюда постоянный интерес Арона к мыслителям, которые занимались философией рассказа. В этом ключе написана его работа «Фукидид и исторический рассказ», изданная в сборнике «Измерения исторического сознания». Также не раз он высказывал свое восхищение Макиавелли. Критики и исследователи Арона на удивление мало комментировали его «Фукидида». А многочисленные статьи и выступления философа на конференциях о Макиавелли были отнесены исключительно на счет Арона как политического обозревателя. Но для Арона политический обозреватель — и очень известный — лишь метаморфоза философа.