Но никто из семейных не вел своей линии так упорно и последовательно, как некто Дюдин, имевший на шее пятнадцать лет одного испытуемого срока (в качестве рецидивиста-вечника). Это был странный человек, которого природа наделила способностью работать языком до собственного умопомрачения. Несчастный был тот, кто обнаруживал хоть малейшую охоту поговорить с ним: тогда уж рассказов его невозможно было переслушать! Говорил он при этом всегда со странными вывертами и оборотами речи, в которых видна была претензия, блеснуть образованностью и европейским лоском. Так, по его словам, он «покушал однажды свою жизнь на австрийского подданного барона Розенвальда»; все господа, у которых он жил в России и за границей, всегда были с ним «в симпатичных отношениях»; если кто из арестантов в споре начинал говорить явно несообразные вещи, Дюдин заявлял ему: «Ну, братец, ты уж до апогеевых столбов нелепицы дошел!» Именами баронов, князей и графов, с которыми он был знаком, он так и сыпал, как бисером, в глаза своим собеседникам. Понятно, что арестанты страшно его не любили, и редкий день не выходило у Дюдина с кем-нибудь брани, ссоры и даже драки.
— Дюдин опять нашел приключение! — говорила кобылка, заслышав где-нибудь заведенный им шум.
Тогда как другие семейные всячески лебезили перед начальством и «ударяли к нему язычком», Дюдин, который тоже, разумеется, не прочь был от этого, вскоре умудрился вооружить против себя и всех надзирателей своей неугомонной вздорностью, неумолкаемой болтовней и страстью к «волынкам». Вечно он попадался в каком-нибудь «приключении»: то незаконно проносил в тюрьму со свиданий колоба и шаньги во время дежурства «хорошего» подворотного надзирателя и вслед за тем попадался с ними на глаза внутреннему «нехорошему» дежурному, подводя тем под беду первого; то заводил спор и даже мордобой с кухонниками или прачками; то, наконец, распускал сплетню про надзирательских жен, доходившую до сведения последних и производившую суматоху за стенами тюрьмы… Никакие взыскания, ни даже лишения свиданий с женой не могли исправить этого вздорного человека. Решительно на каждой вечерней поверке он заводил с самим Шестиглазым бесконечные прения, обращаясь то с просьбой, то с жалобой, а то и просто с какой-нибудь чепухой. Даже великолепие бравого штабс-капитана не было для него достаточным пугалом, и тот стал наконец отмахиваться руками и ногами, еще издали только завидев Дюдина, не успевшего даже разинуть рот, чтобы начать свои словоизвержения… Кончилось тем, что Лучезаров сам стал хлопотать о переводе Дюдина в другую тюрьму.