«Баловство» Лунькова все шло дальше и дальше: отец начал и его учить, как брата, и в один прекрасный день семнадцатилетним мальчишкой он бежал из родительского дома и попал в шайку некоего «Степана Ивановича», знаменитого воронежского жулика, от которого Луньков и до сих пор был в восторге. Степан Иванович занимался главным образом «по духовной части». В первую же ночь, в которую Лунькова посвятили эту в часть, ему пришлось быть свидетелем убийства. Когда отпирали у церкви замок, одному из товарищей защемили в дверях руку, и он заорал не своим голосом; тогда Степан Иванович угомонил его навеки ломом по голове, а труп стащили в речку. Несколько дней спустя та же шайка совершила грабеж с убийством, догнав за городом двух проезжих купцов. Луньков был при этом кучером, а Степан Иванович с неким Федром и еще третьим товарищем стреляли из револьверов, и на этом основании Луньков отрицал свою виновность в этом убийстве:
— Что вы, Иван Николаевич, помилуйте! Какое же было мое преступление? Я не стрелял, кушаками я не давил… Я только лошадьми правил… Не донес я, конечно, это правда; так ведь это, по-нашему, не вина, а заслуга.
Когда Луньков говорил подобные вещи своим тоненьким певучим голоском серьезно и даже печально, то нельзя было решить, своего ли это рода наивность и легкомыслие или же верх развращенности и лицемерия.
Отобранный у одного из убитых паспорт Степан Иванович дал Лунькову, и по этому-то виду он и судился впоследствии. А настоящая его фамилия была будто не Луньков, а другая.
Утомительно было бы пересказывать все жульнические похождения, в которых Луньков участвовал в течении пяти месяцев своей свободной жизни. Своеобразный мир, своеобразные идеалы и понятия о чести и товариществе. В одном селе под Ельцом какая-то женщина «подвела» их шайку, состоявшую из Степана Ивановича, Федора и самого Лунькова, под богатого мужика, на которого имела зуб, сообщив им, что в одном из трех амбарчиков около его дома стоит сундучок с деньгами. Они действительно нашли в указанном месте три тысячи рублей и в одну ночь «отжарили» оттуда босиком сорок пять верст. Остановились у развалин какого-то погреба, за городом. Луньков с Федором остались отдыхать, а Степан Иванович отправился в город за покупками. Через некоторое время он вернулся пьяный с четырьмя новыми товарищами, из которых один был заведомый шпион. Все семеро отправились в притон разврата и там в несколько дней прокутили две тысячи. Затем начали думать, как бы отвязаться от шпиона. Хотели даже «пришить» его, но предпочли дать денег и отослать с какими-то поручениями. Шпион на время скрылся. Тогда хозяйка притона указала на церковь, в которой можно было поживиться. Ночью, посетили церковь, но в расчетах ошиблись, добыв всего сорок рублей денег и вещей на сотню. В то же утро нагрянула полиция. У Федора нашли при обыске церковный «воздух»{37} в кармане… Началась проверка документов. У всех оказались подлинные; только в документе Лунькова откопали четыре прежних подсудности, о которых он и не знал даже. Благодаря этим-то чужим грехам он и пошел будто бы на поселение, тогда как товарищи его отделались простой высидкой.
— А за что же ты, землячок, годом раньше сидел в тюрьме? — спросил вдруг Сокольцев, все время о чем-то думавший.
— Когда раньше? — вспыхнул Луньков.
— Да тогда. Ведь в это-то время, про которое ты сказываешь, меня уж не было в Воронеже. Я опять в каторгу шел.
— Как так? Ну, значит… ты и не видал меня в Воронежской тюрьме, обознался. Я раньше не сидел.
— Как не сидел! Еще отпираться станешь! Не обознался я. Да и ты же первый узнал меня?
— Го-го-го! Попался, голубчик! — закричала камера, радуясь тому, что Лунькова наконец уличили.
— Положим, я точно… сидел одно время… месяца с полтора… так это за пустяки, — завертелся Луньков.
— Ну, однако.
— Говори, болван! — зарычал Сохатый.
— Сказывай, землячок, сказывай. Сам же хвалился, что коли врать, так лучше и совсем ничего не говорить.
— Это я по делу брата сидел… То есть нет — по делу Карла Ивановича.
— Да ведь Карл Иванович за почту обвинялся, а брат твой за попа. Я хорошо ведь знаю.
— Да… тут… Только Карл Иванович оправдан был в этом деле.
Наконец общими усилиями Сокольцева, Чирка, Петина и моими Лунькова так приперли к стене, что он рассказал нам следующее. Он у отца еще жил, когда совершено было дерзкое покушение на грабеж почты с сорока пятью тысячами денег: два почтальона были убиты на месте, а ямщик успел скрыться с почтой. Подозрение пало на арестованных вскоре по другим делам «Карла Ивановича» и брата Лунькова с шайкой. Два года просидел под арестом и младший Луньков, наш знакомец. Ямщик показывал, что «маленький» сидел во время нападения и кричал: «Не вяжите их, бейте насмерть!» Прокуратура подозревала, что этот «маленький» — младший Луньков. Но во время следствия он держал себя как невинный ребенок; кроме того, товарищ прокурора сделал, по словам рассказчика, крупнейшую ошибку, назвав ямщику по фамилиям тех, кого подозревал в убийстве. Благодаря будто бы этому все обвинение рушилось, и дело было прекращено. Рассказывая это, Луньков не думал, однако, сознаваться, что «маленький» он сам, хотя Чирок и говорил прямо:
— Да, вестимо, он! Он, гад!
— Вы дурно жили, — сказал я однажды Лунькову.
— Чем же дурно, Иван Николаевич? — возразил он. — Вот, если бы я голодным ходил, оборванным, под окнами просил, тогда можно бы сказать: дурно! А то я жил слава богу!
Меня возмутило такое циничное оправдание.
— Еще и бога поминаете!
— Он простит, Иван Николаевич. В писании сказано ведь — вот я недавно читал: «Ежели бог захочет, ни один волос не упадет с головы человечецкой». Мне жестоко врезались эти слова в память. Какой же, следовательно, грех, что я убил? Значит, так господь хотел. Вы не серчайте на меня, Иван Николаевич. Я вижу, что вы серчаете. Что же! Я правду вам говорю… А другие лицемерят перед вами, скрывают, что они такое есть, и вы любите таких двуликих… А вот я об одном тужу, Иван Николаевич. Как жил я в Сибири перед убивством, мне одна бабочка предлог делала: «Увези меня, Коля! Возьмем у мужа пятьсот рублей и уедем». Увез бы я ее до Перми, сдал бы кому-нибудь с рук на руки и поехал бы себе дальше… Вот об этом я действительно тужу немного.
— А что бы вы стали делать, Луньков, если бы на волю вышли? Вернулись бы домой?
— Конечно, вернулся бы. У меня ведь чистое место. Прямо на свое родное имя мог бы заявиться.
— К отцу?
— Нет, раньше бы я… В Ельце к одному… в гости бы зашел.
— В хорошие, должно быть, гости!
— Да как же, Иван Николаевич! Совестно было бы к отцу без денег прийти, с пустыми руками. Где, скажет, шлялся столько лет? Нищим вернулся? Я теперь корми тебя!
Маленький резонер, нисколько не таясь, даже кичась еще своей откровенностью, говорил мне прямо, что за сто, за двести целковых не поколебался бы убить человека.
— А если б Миколаич пошел с тобой бродяжить, — спросил его однажды Чирок, — пришил бы ты его?
— Нет, зачем же! Подошел бы я к Ивану Николаевичу по вольной жизни, попросил бы у них деньжонок, они и так бы не отказали.
— Ну, а коли отказал бы?
— Конечно, не зарекаюсь… А только ежели они обучат меня грамоте, тогда за что же убивать?
Я смеялся вместе со всеми, слушая эти речи, но в душе ужасался и не знал, что думать об этом странном субъекте, почти еще мальчике и уж так бесконечно, так безнадежно испорченном и погибшем. Единственное, что в нем привлекало меня, это — неустрашимость, с которою он, маленький и слабый, воевал с тюремными геркулесами-иванами, режа им в глаза матку-правду. Если верить словам Лунькова, то в бытность на воле он страшно идеализировал арестантов.
— Я думал, Иван Николаевич, что коли религия у них одна, так и душа должна быть одна, что они твердо стоят друг за дружку в несчастии.
— То есть какая такая религия? Такая, что все ведь мошенники, по одному делу суждены… А на деле я увидал, что все они твари дешевые. Сегодня ты напоил его чаем — и ты первый у него друг; а завтра не напоил — и он тебя на чем свет клянет! Самый, Иван Николаевич, дешевый и продажный народ. Все их законы и уставы гроша медного не стоят. И решил я с этих пор не уважать им, во всем наперекор идти. Никакой жалости не имею к этим тварям бездушным. К тому только хорош я, кто ко мне хорош; того только пожалею, кто меня пожалеет. И не того боюсь я, Иван Николаевич, что с сердцем своим от начальства погибну, а того, что своему же брату когда-нибудь кишки выпущу или сам от его руки пропаду. Знаю, что и меня тоже ненавидят глоты и храпы эти разные; да я не боюсь их. Пущай убьют — не погонюсь за жизнью. Может, даже рад буду, коли меня кто насмерть полыснет. Пущай! Во зле пропадать не страшно… Вот от суда петлю заслужить — этого я не желал бы… Неохота с белым светом расставаться! Кабы петли-то я не боялся, разве стал бы терпеть? Давно б уж одного, а не то и двоих пришил.
— Значит, очень вам жить хочется, Луньков?
— Конечно, охота, Иван Николаевич. Много ль я и света-то еще божьего видел? Ну, а все же, если б знать наверное, что года через два мне помереть богом назначено, не стал бы тогда ждать… Не подорожил бы этими двумя годами… Такое б дельце одно сделал, что лет пятьдесят, а то и сто, пожалуй, помнили б меня! Имя бы громкое приобрел!
— Что ж бы вы такое сделали?
— Не стоит зря говорить, Иван Николаевич, Одно только скажу вам: не на той половине мое дело было бы (Луньков кивнул головой на дверную форточку), а на на этой, здесь вот (он загадочно постучал пальцем по столу). Потому ту половину я не так виню. Там я даже никакого зла не имею, а вот здесь… Здесь я больше вины нахожу!