Наполнив бак горючим, мы тоже вернулись в город. Там произошли невероятные перемены. Очевидно и здесь прошел слух, что война окончена. Растерянность исчезла, люди преобразились, просветлели, не нервничали, улыбались и говорили о самых обыденных вещах, позабыв свое недавнее безумие. На ратуше развевался огромный белый флаг: хотели показать немцам, что город не защищен. Кто его водрузил? Ведь муниципалитет давно уехал. Флаг действовал успокаивающе. Никто не подумал, что это флаг сдачи, флаг позора. А через город все плелись солдаты, медленно тащились артиллерийские батареи. Толпа глядела на них даже с ненавистью.
— Из-за них нас могут бомбить, — говорили буржуа. — В открытом городе не должно быть военных.
Но солдаты продолжали идти, шли они с недалекого фронта, где вопреки приказам дрались с врагом. Они были плохо одеты. Шинели на них были оборваны, головы не покрыты ни пилотками, ни шлемами. У иных шлем болтался у пояса, как котелок. Многие опирались на палки. На головах, на руках виднелись когда-то белые, а теперь запачканные, повязки. Винтовок не было. Не было и офицеров. Солдаты шли толпами и в одиночку по пустым улицам, на которых как-то сразу исчезли все автомобили. Иногда они останавливались и просили в ресторанах их покормить. Они умирали от голода, денег у них не было, а за еду надо было платить. Нельзя сказать, чтобы жители встречали их приветливо. На них глядели, как на нищих. Иногда им давали вино, фрукты, хлеб. Солдаты ели жадно, со смущенными и виноватыми лицами, признавались, что не знают, где находятся их части, что они отступают от самой границы и что уже несколько дней, как они не видели никакого начальства и не получали никаких приказов. Поэтому они и решили идти куда глаза глядят.
Мне не раз случалось говорить с солдатами, расспрашивать их. Они с грустью рассказывали, что, еще сражаясь в Бельгии и в Северной Франции, чувствовали что-то неладное, но не понимали смысла и причин отступления. Понадобилось три года господства гитлеровцев и чудовищного предательства Петэна и Лаваля, чтобы Франция наконец поняла, что ее предали.
Мои спутники хотели ехать дальше на юг, но я твердо решил остаться здесь и дожидаться семьи.
В эти дни мы неплохо устроились: нас пригласил к себе владелец гаража, где я чинил машину. Мы удобно и уютно разместились у него в доме. Участник первой мировой войны, он был горячим патриотом, и душа его болела от всего, что приходилось сейчас видеть.
С питанием стало легче. Мы обедали обычно в ближайшей гостинице. Беженцы постепенно куда-то исчезли, а поток автомобилей вообще прекратился с тех пор, как прошел слух, что война окончена. Город опустел, стал снова обычным провинциальным городом. Никто из властей не вернулся, но жизнь текла нормально, даже о кражах не было слышно. На всю мэрию остался один супрефект, бледный и растерянный человек, но гордый своим «героическим» поступком: все, мол, бежали, а я все-таки остался на посту. Он надел парадный мундир, правда, довольно потертый, фуражку с золотыми, вылинявшими дубовыми листьями и сидел один в мэрии, избегая показываться в городе, чтобы жители не приставали к нему с различными просьбами.
Как-то я зашел в ратушу, один из залов которой был превращен в госпиталь для раненых. В нее входил всякий, кто хотел, как в магазин. Было душно, грязно, койки стояли вплотную друг к другу, раненые лежали вперемежку с больными. Дамы из Красного Креста без всякого медицинского контроля накладывали им какие-то фантастические повязки, пользуясь грязными инструментами, нестерилизованными бинтами, марлей и ватой, валявшейся на столе. Я предложил свои услуги в качестве врача-добровольца. Нарядная и кокетливая дама из Красного Креста, которая, как оказалось, заведовала госпиталем и была, помимо того, супругой супрефекта, выслушала мое предложение с полнейшим равнодушием. Судьба раненых ее, очевидно, интересовала очень мало, ей просто нравилось щеголять своим халатом и «патриотическими» деяниями. Она сказала, что даст ответ позже.
Я ушел с твердым намерением никогда не возвращаться сюда и по дороге заглянул в городскую больницу, превращенную в военный госпиталь. Там представился главному врачу-военному. Он немедленно принял мое предложение. В госпитале находилось около 800 больных и раненых солдат и имелось всего три врача, в их числе один иностранец. Другие все исчезли.
Я немедленно приступил к делу. Мне дали белый халат, отвели мне два деревянных барака в саду госпиталя, где лежало около сотни раненых. Войдя в барак, я чуть не задохнулся от невыносимой вони. Бараки были грязные, пол не подметен, постельное белье грязно-серое, койки притиснуты одна к другой. Одни раненые лежали, другие сидели, покуривая, на койках, в грязных рубашках, в шинелях внакидку. Два военных санитара и две молоденьких сестры-парижанки из Красного Креста — вот и весь персонал. Санитары вообще ничего не делали и даже не показывались. Зато сестры оказались очень серьезными, внимательными и добросовестными девушками. Они несколько дней работали одни, без врача. Куда делся врач, мне так и не удалось выяснить.
Я обошел раненых и начал делать перевязки. В большинстве случаев раны были очень серьезны. Приходилось пользоваться грязными, порванными бинтами, покрытыми кровью и гноем, словно раненых только что привезли с поля битвы, хотя они уже больше недели лежали в госпитале. Я попросил инструмент и материал для перевязки. Сестры принесли в банке со спиртом пару заржавленных ножниц и пинцетов, нестерилизованную марлю и вату в открытом пакете.
— Это все? — спросил я.
— Да, все. Инструментов в госпитале мало, они в операционной. Ваты и марли тоже почти нет, их надо экономить.
Между тем надо было действовать и действовать немедленно. У большинства раненых повязки пропитались гноем, сползли с ран и вокруг открытых ран носились тучи мух, которых раненые все время отгоняли. Тут лежали больные с ампутированными руками или ногами, с гноящимися и вонючими культями, с газовой гангреной — словом, передо мной предстало зрелище, какого я никогда не видел в Европе со времен войны 1914–1918 гг. Тут же лежали и штатские, раненные бомбами и пулями. У одного из них был столбняк, и его снесли в «изолятор» — темный чулан в конце барака, где он корчился и скрежетал стиснутыми в судорогах зубами. Раненный осколками бомбы в деревне, он только через три дня был подобран солдатами. В госпитале ему даже не впрыснули противостолбнячной сыворотки. Через два дня он умер.
Сделав кое-как несколько перевязок, я спросил, где умывальник. Мне принесли тазик с водой. Мыла не полагалось. Не было и обычного в больницах умывальника с педалью и краном. Раненым с переломом руки давали шину для ноги. Куда же делся весь материал? Ведь во Франции и боев-то почти не было, и госпитали за восемь месяцев войны могли приготовиться к приему раненых. Ответ на эти вопросы может дать только «пятая колонна».
Пока я возился с перевязками, в зал вошла какая-то дама, в городском платье, без халата, и, не спросив у меня разрешения, уселась за стол посреди барака. Развязав какой-то мешочек, она громко сказала:
— Друзья мои, я принесла вам подарки — сладости от дамского комитета союза торговцев города Сент-Аман.
Она вытащила из мешочка горстку конфет и сладких булочек и стала их раздавать солдатам.
Мне вдруг все стало так противно, что я вышел из барака и пошел к старшей сестре больницы, монашенке.
— Не найдется ли у вас умывальника для нашего барака, сестра?
— Ох, нет, доктор, — сладко запела она, — у нас всего один умывальник в операционной.
— Но, может быть, у вас есть другой в запасе или на чердаке?
— Не знаю, доктор, не знаю. Поищите сами, сестра-экономка даст вам ключ и будет вас сопровождать, — любезно ответила монашенка, ничуть не смутившись, ей это казалось в порядке вещей. А ведь госпиталь был раньше городской больницей и существовал много лет.
Я обошел чердак и склады материала. На чердаке обнаружил несколько старых шин и такой же старый умывальник на колесиках со стеклянным бочонком для воды. Но у него не оказалось ни пробки, ни крана. Тем не менее я велел санитарам отнести его в барак, а сам пошел в город на розыски пробки и крана. Санитары поспорили, кому нести умывальник, каждый твердил, что не его дежурство. Наконец они договорились и побрели вниз.
Пробку и кран я не без труда отыскал в одном магазине. Разговорившись с владельцем магазина, рассказал ему о положении дел в госпитале.
— Бедные наши солдатики, — вздохнул сочувственно хозяин, — такое всюду безобразие, такая разруха! Бедная Франция!
Я поблагодарил хозяина за сочувствие, взял пробку и хотел было уйти, но хозяин дал мне чек в кассу.
— Пробка стоит 40 сантимов, — прибавил он привычным голосом лавочника.
Я заплатил и вышел, думая то же:
— Действительно, бедная Франция!
А когда я принес мои покупки, заведующий хозяйством госпиталя попросил представить ему для оплаты купленного счет из магазина в двух экземплярах.
Тяжело было работать в таких условиях, госпиталь поглощал все мое время, зато отвлекал от тяжелых мыслей о потерянной в дороге семье. Я видел, что нужен раненым, а самоотверженная работа моих молоденьких помощниц заставляла забывать о зверином эгоизме и равнодушии правящих классов к судьбам своего народа. Раненые это тоже чувствовали, не раз спрашивали меня об СССР и, чувствуя в моих рассказах глубокую любовь к родине, вздыхая, говорили:
— Мы тоже любили нашу Францию. Разве мы не сражались за нее? Почему же все это получилось? Ведь в ту войну этого не было.