Ночь с 10 на 11 мая 1940 г. застала меня в доме, стоящем на опушке леса, в трех километрах от деревни. Моя семья жила в Париже. Было свежо, ясно. Филины, фазаны перекликались какими-то деревянными голосами. Им вторил хор лягушек. Меня клонило ко сну: накануне я провел бессонную ночь у постели тяжелобольного.
Незадолго до зари я проснулся от странного густого жужжания. Подошел к окну и взглянул на черное предутреннее небо. Над всей местностью и прямо над головой, где-то в вышине, кружились не видимые простым глазом десятки самолетов. Земля еще спала, а небо жило своей странной жизнью. Откуда-то издалека доносился гул глубоких и звонких взрывов, на горизонте, в стороне Сюлли, Орлеана, Вьерзона, вспыхивали молнии разрывов.
Внезапно где-то, как казалось, совсем недалеко, ухнуло, и от сильного взрыва задрожали стекла. Затем все разом смолкло. Жужжащий шум самолетов стал ослабевать, удаляться, все такой же невидимый и непонятный, и наконец смолк где-то за горизонтом. Вновь тишина деревенской ночи окутала землю, и снова гортанно заклохтали фазаны, заквакали лягушки.
Я лег. Но мне не спалось. Было ясно, что начались какие-то крупные события. «Чудная» война, война без выстрелов, без грохота снарядов, кончилась. Уже рвались бомбы, гудели самолеты, и во мне с новой силой ожили воспоминания о прошлой войне. С нетерпением я ждал первых лучей солнца и первых известий по радио. В семь часов утра я уже сидел у радиоприемника.
Но радио не сообщало ничего. Как обычно, диктор передавал для невидимых любителей урок утренней гимнастики. Сколько французов в это утро, подобно мне, отходили разочарованные от радио.
Никогда еще радиоприемники так не раскупались, как перед войной и в первые дни войны. Все верили, что теперь никто не сможет скрыть правды: если не свои, то хоть вражеские или нейтральные страны скажут что-нибудь. Но война показала, сколь неосновательны были эти надежды. Во-первых, многие иностранные радио лгали не меньше французского или же молчали о самом главном. Во-вторых, именно в те моменты, когда не стало ни газет, ни телеграмм и когда все жадно набрасывались на радиоприемники, радио замолчало: там, где уже не было газет, не стало и электричества. Нельзя было даже зарядить аккумуляторы. В момент великого исхода, после перемирия, вся страна жила одними слухами, без газет и без радио.
Утром все только и говорили, что о ночных событиях. Никто не слышал радио, никто не читал газет, но каким-то образом уже знали все. Дрожащим от волнения голосом крестьяне рассказывали мне, что германские войска вторглись в Голландию и в Бельгию, что целые тучи самолетов бомбили французские города и что среди гражданского населения имеются тысячи жертв. И тут же прибавляли, что французская авиация не оказала никакого сопротивления, а зенитная артиллерия повсюду молчала. Неизвестно, были ли зенитки в отдаленных от фронта городах; ведь при современной технике вся Франция могла оказаться под огнем бомбардировок.
Восемь месяцев стояния на фронте, говорили крестьяне, прошли без всякой пользы для французской армии: ни к чему она не подготовилась, не приобрела никаких боевых навыков, не обогатилась даже новой техникой — танками и самолетами.
Я снова встретил мэра. Он, как и всегда, размешивал цемент в большом чане возле строящегося дома.
— Вы слышали, говорят, немцы уже недалеко от Парижа? — спросил он вполголоса.
— А зачем же вы тогда строите? Ведь все разрушат, — заметил я.
— А мы опять построим, — рассмеялся он. — Нам это не впервые.
Подсознательный страх сменился теперь глубокой тревогой. Все открыто говорили: «Мы не готовы. Что же нам делать?» Все как-то сразу поняли что все потеряно, хотя никаких крупных военных потерь тогда еще не было. Официальные сводки стали еще загадочнее и непонятнее. После краткого сообщения о налетах и о сотнях жертв туманно говорилось о каких-то боях где-то на фронте. Потом газеты сразу сообщили о вторжении германских войск в Бельгию и Голландию. Германское радио уже тогда начало кричать о грандиозных победах, о сотнях тысяч пленных. Но германское радио во Франции почти не слушали. Немецким диктором, ведшим передачи на французском языке, был предатель, француз Ферроне, о котором немало писала французская печать. Ему никто не верил.
Но было нечто, что заставило всех жителей нашей местности поверить в реальность немецкого наступления. Это были беженцы с севера Франции, из департаментов Эн, Арденн, Па-де-Кале. Мимо нас по дорогам, ведущим в Орлеан и Вьерзон, потянулись бесконечные вереницы крестьянских телег. В каждую было запряжено несколько лошадей, каждая была нагружена до отказа ребятами, чемоданами, мешками, сельскохозяйственными инструментами и даже мебелью. Рядом с телегами шли молодые женщины и девушки, старики, подростки, а в телегах на груде тюфяков и подушек лежали старухи. За телегами, медленно покачивая рогами, брели на длинных веревках коровы и быки, лениво обмахиваясь хвостами и испуганно озираясь кругом. Бывало, корову или теленка везли в телеге, а хозяева шагали рядом, молчаливые, заплаканные.
Эти беженцы покинули родные места в первые же дни германского вторжения перед отступлением французской армии. Они рассказывали страшные вещи, и наши крестьяне их внимательно слушали. Говорили они медленно, без жестов. Эти люди не привыкли делиться своими несчастьями. Они шли к югу, а война шла за ними следом. Им не раз приходилось прятаться в лесах или ложиться в канавы, когда на них пикировали немецкие самолеты. Многие потеряли в пути родных, друзей, детей. Мертвых хоронили возле дорог, а живые продолжали двигаться дальше к югу. Раз как-то я посадил в машину плачущую женщину. Она рассказала, что задержалась в одной из соседних деревень, а тем временем ее повозка уехала, и теперь она не знает, где ее родные. Мы изъездили с полсотни километров, пока наконец случайно не догнали ее спутников. Всю дорогу она была как сумасшедшая. Потеряться в пути, даже в родной Франции, казалось ей горше смерти: она никогда не выезжала из своей деревни.
Все беженцы, которые встречались мне во время разъездов, находились в состоянии какого-то нервного исступления. При малейшем шуме мотора самолета они бежали в лес.
Ночевали они около дороги, составив, как древние кочевники, свои повозки, разостлав под ними одеяла или брезент. Разводили костры, чтобы сварить незатейливый ужин, не заботясь о том, что отблеск костров был виден издалека и мог привлечь вражеские самолеты. Вечером вдоль дорог ржали лошади, мычали коровы, пели петухи и клохтали куры.
Наши местные крестьяне жалели беженцев, помогали им как могли, продавали продукты, приглашали в кафе, чтобы послушать их рассказы. И в то же время каждый думал про себя: слава богу, что до нас «это» не дошло. Фронт казался почему-то далеким, хотя он был всего в нескольких десятках километров и приближался с каждым часом.