В мае 1940 г. началась настоящая война. Новая волна беженцев захлестнула Жаржо и, не останавливаясь здесь, покатилась дальше, на юг. Бараки достроили немцы и поселили в них французских военнопленных.
У нас дома становилось все холоднее. Уголь исчез, подвоза с севера Франции не было. Крестьяне легко обходились без угля, они вообще почти не топили и до войны. Как только воротятся домой с поля, сожгут несколько поленьев в камине и погреются у огонька… Стояли необычные для Франции холода, нередко термометр показывал 25° ниже нуля. Это была та самая невероятно суровая зима, когда Красная Армия брала приступом укрепления линии Маннергейма: на границах СССР шла война. А на границах Франции две огромные армии стояли друг против друга, не двигаясь с места. Судьбы войны решались в кабинетах «двухсот семейств», правивших Францией.
Рядом с нашей деревней был установлен наблюдательный воздушный пост. Десятка полтора солдат под командой сержанта разместились в здании бывшей железнодорожной станции. Многие солдаты были местными жителями, только что мобилизованными. Они обычно ночевали у себя дома, а днем дежурили на посту, да и то не всегда, считая это бесполезным. Солдаты редко покидали помещение, греясь целыми днями у огня, на бесплатном топливе, покуривали или похрапывали. Дежурный должен был постоянно находиться на улице, на посту. Но так как ни один самолет к нам не залетал, то часто и дежурный не выходил из помещения. Даже лейтенант, начальник поста, поселившийся в деревне, редко заглядывал на пост. Как-то раз, явившись туда, он не застал даже дежурного. Лейтенант разнес всех, но солдатам на все было «наплевать». Эти люди не думали ни о войне, ни о выполнении своего долга, хотя бы в тылу.
С января время от времени над нашей местностью стал появляться немецкий разведывательный самолет. Летал он обычно на большой высоте, бомб не сбрасывал, из пулемета не стрелял. Бинокль дежурного был слишком слаб, чтобы различить опознавательные знаки самолета, и солдаты иногда брали мой бинокль.
Наш пост не имел ни пулеметов, ни зенитных орудий, у солдат не было даже винтовок. Я ни разу не видел, чтобы французский самолет погнался за немецким, хотя изредка над нами пролетали и французские аэропланы, базировавшиеся в Орлеане. Германские самолеты мы легко научились отличать по характерному гулу их моторов. При желании они могли бы в один момент уничтожить и военный пост, и всю нашу деревню. Но они этого не делали, и местные жители еще более укрепились в своем убеждении, что никакой настоящей войны нет и что Германия нападать на Францию не собирается. Мне нередко приходилось ездить на машине в Париж по важной дорожной магистрали Орлеан — Париж. Каждый раз по дороге ко мне в машину набивались солдаты, ехавшие в отпуск. Однажды я вез двух молодых офицеров-курсантов. Один из них сел рядом со мной и оказался весьма разговорчивым малым. Прежде всего он отрекомендовался сотрудником еженедельного журнала «Же сюи парту» («Je suis partout»).
— Наш журнал считается пронемецким, — говорил он. — Мы действительно стоим за сотрудничество Германии и Франции. У нас и у них один общий враг — это большевизм. С Германией же нас ничто не разделяет. Не дождусь, когда кончится эта война и будет, наконец, заключен мир с немцами. Вот тогда начнется настоящая война, война с Советами. Только эта война и имеет для нас смысл.
На такую откровенность его вызвало, вероятно, то обстоятельство, что машина у меня была элегантная, мощная, и он полагал, что ее собственник должен разделять взгляды «хорошего общества».
И он принялся излагать мне свою «теорию» борьбы с большевизмом, который он ненавидел всеми фибрами своей лакейской души. Я молча слушал. Мое молчание наконец показалось ему подозрительным. Сходя с машины в Париже, он взглянул на карточку с моей фамилией и адресом, прибитую, как требовалось по французским законам, рядом со счетчиком и часами. Увидев русскую фамилию, он иронически поклонился, направился к полицейскому и стал что-то горячо ему доказывать, кивая на мою машину. Вероятно, он доносил, что я опасный русский. А между тем именно я имел все основания передать его в руки полиции за разговоры, порочащие Францию, и за восхваление врага во время войны. Впрочем, вряд ли бы полиция арестовала его. Газеты как раз в те дни сообщали о том, что сидевшие в тюрьме «кагуляры», т, е. фашисты, у которых перед войной были найдены склады немецкого и итальянского оружия, выпущены на свободу «в знак национального примирения».
В это время французские фашисты не только чувствовали себя в полной безопасности, но и открыто готовились к захвату власти. Их наглость росла по мере приближения германской армии. Не имея достаточно сил для захвата власти, так как народ не сочувствовал фашистским настроениям, французские фашисты рассчитывали на помощь гитлеровцев. Это лишний раз подтверждает, что война во Франции была в какой-то мере и гражданской войной, войной, которую организовала фашиствующая буржуазия против французского же народа. Но война эта велась силами немцев.
Как известно, в 1937 г, в Париже были обнаружены склады оружия и гранат немецкого и итальянского происхождения. Дом, в котором помещалось правление одного крупного промышленного объединения, взлетел на воздух. Из допроса арестованных по этому делу выяснилось, что фашистская организация подготовляла захват власти. Правительство держало все это дело в большой тайне. Участников заговора народ окрестил «кагулярами» (от слова «кагуль» — капюшон, целиком закрывающий голову). Демократическая печать Франции требовала от правительства, чтобы оно назвало имена главарей этой организации, так как арестованы были только мелкие сошки, так сказать, исполнители. Правительство под разными предлогами отказывало в этом.
Однако вскоре стало известно, что во главе организации кагуляров стоял маршал Петэн, в будущем главнокомандующий французской армией и глава правительства Виши. Главнокомандующий, который на германские и итальянские деньги еще до войны подготовлял захват власти фашистами в своей собственной стране!
Придя к власти, Петэн даже и не пытался скрывать этого. Одного из кагуляров, арестованного в 1937 г., некоего Метенье, он поставил в 1941 г, во главе политической полиции в Виши. Другой кагуляр, Делонкль, основал в Париже, уже при оккупантах, партию «Национального народного объединения» (Le Rassemblement National Populaire), которая ставила целью вовлечь французов в сотрудничество с гитлеровцами. Эту «партию» на деле организовали гитлеровцы на немецкие же деньги, но, как говорится, с французским персоналом.
В свое время Наполеон говорил: «Слово „невозможно“ не французское слово». В теперешней же Франции именно это слово слышалось чаще других. Для современного французского буржуа все, что находилось за пределами его привычек, его взглядов, его интересов, казалось «невозможным», не возбуждало даже интереса. Когда я спрашивал французского фабриканта или мелкого ремесленника, не может ли он принять заказ, которого он ранее не выполнял, тот неизменно отвечал:
— Невозможно. Этого мы никогда не делали. Именно то, что он этого «никогда не делал», было для него критерием невозможности.
Когда же мне приходилось просить у французского чиновника сделать что-либо, что отходило от рутины, но отнюдь не противоречило здравому смыслу, он отвечал:
— Невозможно. Ваш случай — исключение. Конечно, если я был с ним знаком или имел к нему письмо от его знакомого, он выполнял мою просьбу, даже если она и не была в полном согласии с законом: и ему тоже было «наплевать». Его «невозможно» означало не столько бюрократизм, сколь нежелание что-либо делать, принимать самому какое-то решение.
«Невозможно» и «наплевать» стали во Франции ходячими выражениями. Они отражали глубокий внутренний упадок и разложение французской буржуазии, стали символом ее психологии последних лет. Но они же были символом внутреннего неустройства, которое вызывало глубокую тревогу во Франции.