Послесловие
Отец оборвал свои воспоминания 1945 годом — а ведь после того было у него еще почти полстолетия (он умер 89–ти лет 8 апреля 1994 года) яркой, очень насыщенной творческой жизни. Монографии — о Констебле, об Эдуарде Мане, об американском искусстве, о многих советских художниках — Дейнеке, Шмаринове, Пименове, Сарьяне, Сергее Герасимове; несколько сборников статей, последняя книга «Наследники мятежной вольности» — об искусстве начала XIX века; поездки в Италию, Англию, Францию, США, на Кубу, в Чехословакию; знакомства с людьми столь же интересными и значительными, как те, чьи образы промелькнули на этих страницах, — о некоторых отец успел упомянуть: Феллини, Гуттузо, Товстоногов. Многолетняя дружба связывала отца с известными американскими художниками Рокуэллом Кентом и Антоном Рефрежье, с поколением художников и искусствоведов послевоенной формации, многие из которых считали себя его учениками: с Виталием Горяевым, Леонидом Сойфертисом, Анатолием Никичем, Беньямином Басовым, Маем Митуричем, Валерием Прокофьевым, Александром Каменским, Евсеем Ротенбергом. С чудесным переводчиком Вильгельмом Левиком. С кинорежиссером Михаилом Швейцером…
Огромную роль сыграли в последние десятилетия жизни отца его внуки, мои сыновья, усыновленные и воспитанные им. Они были названы в честь своих прадедов — Михаилом и Дмитрием и носят отчество деда — Андреевичи. Дождался отец и правнуков и радовался, что в XXI веке будет жить Андрей Дмитриевич Чегодаев, младший сын Мити. Право же, совсем неплохой итог почти девяностолетней жизни!
Почему же все-таки не стал писать отец об этих десятилетиях? Мне кажется, что, несмотря на то, что его личная жизнь была богата событиями, сами эти десятилетия, куда более спокойные и благополучные, нежели встающие в его воспоминаниях 20–е, 30–е и 40–е, резко отличались от них какой-то болотной неподвижностью, полным концом всех иллюзий, надежд, ожиданий, которые, несмотря ни на что, пронизывали страшное сталинское безвременье, годы войны. «Застой» — это обычное определение периода, последовавшего за краткой эпохой «оттепели» начала 60–х, как нельзя лучше характеризует остановившееся, словно бы впавшее в летаргический сон время, очень напоминающее своим общественным бытием ту атмосферу сытого, самодовольного, ко всему безразличного тупого мещанства, которую ощутил отец в Польше и Германии весной 1945 года и с такой страстью осудил. Ему не захотелось писать об этом «бытии».
Когда настали годы «перестройки», а по существу — полный слом и конец так многого из того, что составляло жизнь страны и общества на протяжении всей взрослой жизни отца, — годы вновь обретенных вспыхнувших надежд (до заката этих надежд отцу, слава Богу, дожить не пришлось), — он встретил эти перемены как редко кто из стариков: с величайшей радостью, воспринял всё глазами и сердцем своих молодых внуков.
Я беру на себя смелость завершить воспоминания Андрея Дмитриевича Чегодаева свидетельством его внука Михаила Андреевича Чегодаева — письмом к уехавшему в Израиль другу Геннадию Пинскому, хранящим живое дыхание трагических дней августа 1991–го.
Бывают события, глубинное значение которых выходит за пределы сиюминутной политической конъюнктуры и ближайших зримых последствий. В те три дня и три ночи после многих десятилетий Россия вновь обрела Христа, и Богородица осенила Своим Покровом многострадальный и безбожный народ, — это ощутили все защитники Белого дома, в том числе те, кто сейчас старается забыть об этом.
Решаюсь утверждать: не было в жизни моего отца (и в моей жизни) более страшной и более святой ночи, чем ночь с 20–го на 21 августа, когда Митя, сотрудник мэрии и руководства «Демократической России», с одним автоматом на пятнадцать человек оборонял здание Моссовета, окруженное бэтээрами, а Миша, безоружный, как все, стоял у стен Белого дома. Трагедии не произошло в том масштабе, в каком она могла бы произойти, но для трех матерей та ночь стала концом света. Для многих тысяч — могла стать. Великая ночь искупления и воскресения…