В течение сезона 1891/92 года[1] постановка «Млады» не состоялась. Хоры разучивались, но с прочим водили за нос. К тому же заболел Направник. Чтобы не задерживать дело, я предложил ему лично сделать корректурные репетиции с оркестром, и, с его согласия, таковых состоялось две. Декорами уверяли, что между сценами Чернобога и Клеопатры нельзя сделать чистой перемены декорации, как значилось по партитуре. Я, чувствуя утомление и неспособность более работать по сочинению «Млады», просил Глазунова сочинить интермеццо на мои темы, чтобы не прерывать музыки во время перемены декорации. Глазунов согласился и сочинил искусно интермеццо, ловко подделавшись под мою манеру[2].
Впоследствии это интермеццо, однако, не пригодилось, так как декорацию нашли возможным переменить моментально, и мое первоначальное намеренье было сохранено. Направник выздоровел, но постановка «Млады» была отложена до следующего года. Вместо того в Великом посту в концерте дирекции импер. театров было исполнено третье действие целиком под управлением Направника и особого успеха не имело[3]. Тут же шел и направниковский «Дон Жуан» —скучное, неинтересное и длинное сочинение.
Русские симфонические концерты шли своим порядком[4]. Я занимался «Псковитянкой»[5] и, сверх того, наоркестровал вновь всю вторую картину «Бориса Годунова» (Венчание на царство), что и послужило краеугольным камнем для дальнейшей моей обработки произведений Мусоргского, предпринятой мною впоследствии. В конце сезона я выполнил еще одну работу: я переделал оркестровку своего «Садко» (музыкальной картины). Этою переделкой я закончил все расчеты с моим прошлым. Таким образом ни одно из моих больших сочинений периода до «Майской ночи» не оставалось непеределанным[6].
Мое знакомство с В.В.Ястребцевым, великим почитателем моим, относится приблизительно к этому времени. Познакомившись со мною в концерте, он мало-помалу стал все чаще и чаще бывать у меня, записывая, как оказалось впоследствии, беседы со мною, высказываемые мною мысли и т. п. в форме воспоминаний[7]. Имея в библиотеке своей все мои сочинения в партитурах и собирая мои автографы, он знал на память чуть не каждую их нотку, во всяком случае каждую интересную гармонию. Время начала и окончания каждого из моих сочинений было у него тщательно записано. В обществе своих знакомых, постоянных и мимолетных, он являлся ярым пропагандистом моих сочинений и защитником моим от всякого рода критических нападений. В первые годы нашего сближения он был также ярым берлиозистом. Впоследствии это пристрастие значительно в нем ослабело и уступило место почитанию Вагнера[8].