Поскольку эти наши совместные развлечения имели место только по вечерам и на подготовку к ним уходило не более нескольких часов, у меня хватало времени для чтения или, как я тогда выражался, для разнообразных штудий. В угоду отцу я усердно изучал маленького Гоппе, мог с ходу ответить на любой из вопросов в конце или в начале книги и таким образом превосходно усвоил «Институции». Однако нетерпеливая жажда знаний влекла меня все дальше: я с головой ушел в историю древних литератур, потом в энциклопедизм, бегло ознакомившись с Геснеровым «Исагогом» и «Полигистором» Моргофа, и так составил себе некоторое представление о том, сколь много примечательного с давних времен встречалось в философских учениях и в жизни. Такое постоянное торопливое рвение скорее сбивало меня с толку, чем обогащало знаниями, но я угодил в лабиринт еще более страшный, когда углубился в Бэйля, случайно попавшегося мне под руку в библиотеке отца.
Однако убеждение в необходимости изучать древние языки все время росло и крепло во мне; из литературного хаоса мне уяснилось, что они сохранили в себе все образцы словесных искусств и все достойнейшее, что когда-либо знавали люди. Отныне библейские изыскания и еврейский язык отступили в тень, так же как и занятия греческим, в котором мои познания не шли дальше Нового завета. Тем усерднее я взялся за латынь, ибо ее образцовые произведения нам ближе и вдобавок этот язык, наряду с великолепнейшими оригинальными творениями, знакомит нас также и с творениями всех времен и народов в переводах и трудах великих ученых. Я много и вполне бегло читал по-латыни, полагая, что все понимаю, ибо буквальный смысл прочитанного от меня никогда не ускользал. Я даже оскорбился, узнав о высокомерном заявлении Гроциуса, что он-де читает Теренция по-другому, чем читают его мальчишки. О, счастливая ограниченность юности — да и вообще человека, которая позволяет нам в любой миг своего существования считать себя совершенными и спрашивать не об истинном или ложном, не о наивысшем и глубочайшем, а лишь о том, что доступно нашему разуму.
Итак, я учил латынь не иначе, чем немецкий, французский, английский, — чисто практически, без правил и без системы. Того, кто знаком с тогдашним состоянием школьного обучения, не удивит, что я перескочил через грамматику и риторику; мне-то казалось, что все идет, как надо: я запоминал слова, их расстановку и перестановку на слух и по смыслу и запросто писал или болтал на этом языке.