После того как мы с интересом осмотрели преображенные и по-новому обставленные помещения ратуши, после того как один за другим прибыли посланники и затем, 6 февраля, состоялся их первый совместный и весьма торжественный въезд, нам еще довелось поглазеть на прибытие императорских комиссаров в Рёмер, совершавшееся с превеликой помпой. Достойная личность князя фон Лихтенштейна произвела на всех благоприятнейшее впечатление, хотя старожилы и утверждали, что роскошные ливреи его свиты однажды уже были в употреблении при другой оказии и что эти торжества все равно вряд ли сравнятся с блистательной коронацией Карла Седьмого. Но мы, молодые люди, были довольны и тем, что видели сейчас своими глазами: нас все приводило в изумление, все казалось прекрасным.
Собрание избирательного конвента было наконец-то назначено на 3 марта. Новые церемониальные обряды привели в волнение весь город, и из-за обмена визитами посланников мы целые дни проводили на ногах. К тому же нам было велено не просто глазеть, а хорошенько все примечать, для того чтобы дома отдать полный отчет в происходящем, по возможности даже в письменном виде; последнее придумали отец и господин фон Кенигсталь, чтобы и мы не бездельничали, и они были в курсе всех событий. Мне эта затея и вправду пошла на пользу — в своем дневнике я живо запечатлел всю внешнюю сторону церемониала избрания и коронации.
Из депутатов, лучше других мне запомнившихся, упомяну прежде всего первого посланника курфюрста Майнцского, впоследствии ставшего курфюрстом, барона фон Эрталь. Не отличаясь эффектной внешностью, он все же выглядел очень внушительно в своей мантии, богато отороченной кружевами. Второй посланник, барон фон Грошлаг, внешне несколько мешковатый, но в высшей степени благовоспитанный светский человек, производил отрадное впечатление своими прекрасными манерами. Затем богемский посол князь Эстергази, роста чуть ниже среднего, но отлично сложенный, всегда оживленный и все же благородно-изысканный, без тени высокомерия и холодной чопорности. Мне он особенно нравился, так как во многом напоминал маршала Брольо. Но все внешние и духовные качества этих достойных мужей заметно меркли в глазах предвзятых франкфуртцев, питавших особое пристрастие к бранденбургскому послу, барону фон Плото. Выделявшийся скромностью — в собственной одежде, в ливреях своих слуг, в отделке экипажей, — он стяжал себе славу дипломата-героя еще со времени Семилетней войны. Когда в Регенсбурге нотариус Априль в присутствии нескольких свидетелей попытался вручить ему грамоту об опале, постигшей его короля, он, воскликнув: «Как? Грамоту об опале?» — то ли спустил, то ли велел спустить его с лестницы. Мы крепко верили в первое — и потому, что нам так больше нравилось, и потому, что мы считали этого низкорослого крепыша с черными огненными глазами вполне способным на подобный поступок. Все взоры устремлялись на него, когда он выходил из экипажа; в толпе пробегал радостный шепоток, казалось, она вот-вот разразится громкими «виват!» и «браво!». Так были взысканы милостью толпы, состоявшей уже не только из франкфуртцев, но и жителей многих других немецких земель, король и преданные ему душой и телом слуги.
С одной стороны, я тешился всем происходящим: ведь так или иначе, но то, что здесь совершалось, таило в себе глубокий смысл и, хорошо ли, плохо ли, свидетельствовало о сохранившихся в какой-то мере внутренних связях; в символических церемониях и обрядах, казалось, на краткий срок воскресает былая Германская империя, почти уже погребенная под грудой пергаментов, булл и ученых трактатов. Но, с другой стороны, придя домой и садясь за составление отчетов о нескончаемых переговорах, я не мог избавиться от тягостного сознания, что здесь, блюдя равновесие, противостоят друг другу разнородные враждующие силы, согласные лишь в одном — в общем стремлении ограничить нового правителя еще больше, чем его предшественников, и готовые употребить все свое влияние только на то, чтобы закрепить и приумножить свои привилегии и отстоять свою независимость. На сей раз они еще больше сосредоточились на этих усилиях, так как начинали побаиваться своенравия Иосифа Второго, подозревая его в далеко идущих замыслах.