Шли дни. Скоро умерла Софья Петровна. Просто от голода. Никак не соглашалась послушать доктора и есть все, что дают.
– Что вы! – не теряя апломба высокопоставленной дамы даже на смертном ложе, говорила она. – Что вы, доктор! Я лечилась в Осло у профессора Икс, в Париже – у Игрека, и я знаю, что только диета может меня спасти.
Ангелина с поистине ангельским терпением втолковывала ей, что Колыма порождает своеобразные болезни, отличные от тех, какими болеют в Осло и Париже. Но Софья Петровна только снисходительно улыбалась.
Умерла она спокойно. Не проснулась с ночи. Потом умерла Мария Цахер. Перед смертью она вдруг забыла все русские слова, каких и раньше-то знала негусто. Но теперь она не могла даже вспомнить, как будет «вода». Я к этому времени уже стала вставать с койки, а так как в палате другие не понимали Марию, то мне пришлось принять ее последний вздох.
Кончина ее была настолько «литературной», что критика, несомненно, обвинила бы автора, описавшего такую смерть, в нарочитости. Однако все было именно так. Мария лежала совсем бесплотная, почти не возвышавшаяся над уровнем койки. Лицо ее, и вообще-то острое, типично «арийское», стало теперь колючим. Нос, подбородок, контуры синих губ были выписаны готическим шрифтом. Но на этом призрачном лице жили огромные карие глаза, горячие, полные мысли и страдания. Мария до последнего вздоха жила активной душевной жизнью. Умирающего солдата тельмановской армии волновали вопросы коммунистического движения.
– Смогу ли я теперь читать по-русски? Как ты думаешь, почему я вдруг забыла все русские слова?
– Наверное, плохое кровоснабжение мозга. Потом вспомнишь…
За несколько минут до смерти она начала читать наизусть какие-то антифашистские стихи, кажется Эриха Вайнерта. Помню, что там повторялся рефрен: «Дер марксизмус ист нихт тод». Она произнесла эти слова, потом дотронулась до моей руки своими ледяными костяшками и сказала:
– Абер вир зинд тод. – И умерла.
Умирали ежедневно – и из нашего, и из других, новых и старых этапов. Но это не могло затмить мощного чувства возвращения к жизни, которое охватило всех нас, выздоравливающих. Жить во что бы то ни стало… И каждый день приносил теперь какую-нибудь новую радость. То совсем прошел понос. То прибавка в весе на два килограмма сразу. То румянец на щеках появился и еще больше вырос аппетит. Оказалось, что здесь можно и подработать на дополнительное питание.
– Вышивать умеешь? – таинственно спрашивает меня Сонька-айсорка, санитарка из бытовичек.
– Конечно, – уверенно отвечаю я, вызвав из тьмы времен вид крестиков на канве и уроки рукоделия в приготовительном классе гимназии.
– Вот этот узор сделай на подушку. И будет тебе за это от меня сахар-масло-белый хлеб…
На узоре был букет царственных роз, вокруг которого вилась разноцветная надпись: «Спи спокойно, Гриша, Соня тебя любит».
Теперь мои больничные дни были заполнены творческим трудом. Розы получились здорово. Сонька была довольна и ежедневно подкладывала мне на тумбочку что-нибудь съестное. На вопросы, откуда все это у нее берется, Сонька хохотала с присвистом:
– Ох и дураки же эти контрики! Лежи знай припухай, кантуйся!
Но, очевидно, все-таки у Гриши не было достаточных оснований для вполне спокойного сна, потому что в один прекрасный день Сонька предложила мне распороть его имя над розами.
– Сделай тут вместо «Гриша» – «Васек», поняла? – говорила Сонька, сверкая своими ассирийскими глазами и кладя мне на тумбочку кусок краковской колбасы.
Так в связи с причудами Сонькиного сердца я оказалась еще на два дня обеспечена работой.
Блатняки, лежавшие рядом с нами в больнице, были здесь в меньшинстве и вели себя куда спокойнее, чем на «Джурме». Обстановка располагала к лирическим раздумьям, и они рассказывали по вечерам истории своих жизней, варьируя любовные и воровские приключения, в которых, впрочем, проявлялась довольно убогая фантазия. От нас они все время требовали пересказа «какого-нибудь романа» или чтения стихов Есенина.
А к одной из девок, наглой и красивой Тамарке, приходил тайком на свидания настоящий живой Остап Бендер. Однажды я случайно оказалась в коридоре во время его посещения.
– Чего матюкаешься? – ласково сказала Тамарка. – Не видишь, что ли, женщина стоит рядом, шибко грамотная, пятьдесят восьмая!
– Извиняюсь, мадам, – сказал Остап Бендер с одесским акцентом, показывая в улыбке массу золотых зубов, – извиняюсь. Ученых я сильно уважаю. По натуре я сам – член-корреспондент академии наук. Только здесь не приходится работать по специальности.
– А какая у вас специальность?
– Я по несгораемым шкафам. Высокая квалификация. Может, слышали? По-нашему – медвежатник…
– Кто же его не знал в Ленинграде! – с гордостью добавила Тамарка.
…Ангелина назначила мне курс мышьяковых инъекций, и я поправляюсь, как на дрожжах.
– Телец на заклание, – желчно шутила Лиза Шевелева, на воле личный секретарь Стасовой, – кому только нужна эта поправка? Выйдете отсюда – сразу на общие. За неделю опять превратитесь в тот же труп, что были на «Джурме»… Грош цена этой Ангелининой благотворительности. Одни ложные надежды…
– А у нас, у блатных, знаете, какая поговорка? – вмешалась Тамарка. – Умри ты сегодня, а я завтра!
– Истина посередине, – примирительно подытожила остроумная Люся Оганджян, – не надо каннибальского «ты сегодня». Но не надо и мрачного пессимизма Лизы. Знаете, есть у Сельвинского такие стихи – про кулика, между прочим. «Вам сегодня не везло, дорогая мадам Смерть? Адью-с, до следующего раза!» А в следующий раз, может быть, опять вмешается Господин Великий Случай. Так что мы все-таки выиграли отсрочку. А это уже немало…