Как работал Немирович-Данченко, как воспитывал актеров — писано-переписано. Но скажу о своих личных впечатлениях. На мое актерское становление Владимир Иванович влиял не только в непосредственной работе, — кроме Пелагеи, я ничего и не сделала под его руководством. Это был учитель и режиссер в большом, широком смысле слова: он вел актеров, учил их пониманию авторов, современному восприятию искусства, беседовал об истории и психологии, давал уроки высочайшей культуры. И надо было видеть, с какой жадностью впитывали каждое его замечание даже корифеи театра — о нас что и говорить, — с каким вниманием относились к его слову, взгляду. На все его репетиции они приходили с «выполненным уроком» — чем-то найденным, наработанным дома, — и, как школьники, ждали его суждения.
Владимир Иванович был чуток, внимателен, тактичен. Он всегда точно определял, когда артист готов к внутреннему раскрытию и какой сложности задачу может решить в данный момент. Постепенность, с которой он добивался необходимого результата, исключала у артиста опасную мысль, что роль не по плечу. Все это я наблюдала на других, испытывала на себе. Он создавал человека-актера — не мучая его, всегда прислушиваясь к нему, приходя на помощь. Его подробные наставления и объяснения, его замечательные по четкости мысли показы помогали вжиться в образ, действовать в нем, они давали пищу для размышления о роли, о пьесе, о назначении артиста, о театре вообще. Его режиссерский авторитет был непререкаем. Во время работы с ним мной руководило одно желание — хорошо выполнять все его задания. Он вел нас со ступеньки на ступеньку, и я знала — им нет числа, потому что верх этой лестницы — совершенство. Немногим дано дойти, но сам путь с таким ведущим — счастье.
Ценя на сцене превыше всего правду и простоту, Немирович-Данченко равно не терпел серой, безразличной простотцы, выдаваемой за реализм, и выспренно-фальшивой декламационности, почитаемой романтизмом. Романтическую возвышенность чувств Владимир Иванович так же находил в исполнении мхатовскими актерами пьес Чехова, как и в игре Ермоловой, Федотовой или Самарина, подчеркивая их отличие от ложного, по его мнению, {158} романтизма Малого театра. В одном доме я слышала, как Михаил Францевич Ленин читал монолог Макбета «по Малому театру» — так он сказал. Он рычал, замирал, голос взлетал и падал, голова дергалась. Все слушали в немом восторге, я — в тихом ужасе. Встретившись потом с Владимиром Ивановичем, я в присутствии остальных гостей непринужденно спросила, нравится ли ему этот артист. Он странно взглянул на меня и вместо ответа произнес довольно некстати свое любимое «ну‑те‑с», а через минуту в моей руке оказалась записка: «Не ставьте меня в неловкое положение и сами забудьте такую игру».
В личности Немировича-Данченко все мне было созвучно. Я поклонялась его уму, не уставала изумляться глубине производимого им анализа текста, умению, вкусу и вдохновению, с каким творил он на сцене живую, страстную жизнь. Фактически не так уж долго находилась я под его высокой рукой, но все свои работы поверяла им, он был для меня маяком, к которому должен устремляться всякий художник. Ведь он открыл всем нам главную позицию сценической жизни — второй план, то есть охват образа всем существом, когда, по его выражению, «физическое самочувствие и психологическая линия актера-человека — это единое целое», когда на сцене не отрезок жизни, а непрерывное ее течение.
Много центральных ролей сыграла я за долгие годы, некоторые принесли мне шумный успех. Но едва ли не высшей наградой были слова моего друга и самого авторитетного для меня критика Павла Александровича Маркова, сказавшего о моем исполнении второстепенной роли уже в Театре имени Ленинского комсомола: «Это истинный второй план Немировича, об этом он и говорит».
Мне странно, что Владимира Ивановича часто представляют человеком холодным, недобрым, хотя я и сама так думала на первых порах. Это глубоко неверно. Сдержанный, не распахнутый каждому — да, но никогда не равнодушный. Я убеждалась в этом много раз, когда в самые тяжелые минуты кидалась к нему за помощью.
Давно-давно, совсем в юности, мы с Симой Бирман гуляли и говорили о нем — он что-то хворал в те дни.
— Давай пошлем цветочки, — предложила Сима, — ему будет приятно.
На углу купили букетик, на смятом, вырванном из записной книжки листке нацарапали несколько слов. Появившись в театре, он вежливо поблагодарил нас. А потом прошла целая жизнь, и, когда его не стало, в ящике письменного {159} стола был найден старый, разглаженный клочок бумаги с приветом от безвестных сотрудниц театра. Заметьте, что у педантичного Немировича-Данченко случайного мусора в столе быть не могло. Возможно, в тот далекий день он думал о молодости, о молодежи, о будущем Художественного театра, видел его в нас. Никто этого не узнает, но записку-то он сохранил — от холодного ли сердца так бывает? Мне радостны все воспоминания о Владимире Ивановиче — от букета цветов, ожидавшего в гардеробе театра каждую сотрудницу в день именин, до случайного, но всегда значительного слова.
После Пелагеи он справедливо считал меня только характерно-комедийной актрисой. Но через много лет, на вечере, посвященном Южину-Сумбатову, я играла девочку-подростка в сцене из какой-то его пьесы. Потом, переодевшись, вышла в зал, села на первое свободное место — и оказалась рядом с Владимиром Ивановичем. «Что с вами сделалось? Вы же лирическая актриса!» — шепнул он. Потом снова склонился ко мне: «Отлично сыграли». Выше похвалы я никогда не получала.
Всю жизнь я обожала этого человека. Знал ли он, как я привязана к нему, как много он для меня значит? Если и догадывался, то, боюсь, не в полной мере — строгая субординация тех времен не допускала ни сантимента, ни фамильярности по отношению к Учителю, даже при многолетних взаимно приязненных чувствах.