Новый, 1937 год встречали на даче в Переделкине.
Обеденный стол раздвинут и завален ворохом цветной бумаги и яркими лоскутами: мы с Гайрой и сводной сестрой Фантой мастерим елочные игрушки. Елка уже стоит в столовой, упираясь верхушкой в потолок — елку срубили (тут же, на диком еще дачном участке) отец и его младший брат Василий. Смолистый дух перешибает все другие запахи Нового года: красок, клея, мандаринов, горячих бабушкиных пирогов.
Ужинали — вчерне — на кухне, у бабушки еще топилась плита. Отец поднялся на второй этаж в свой кабинет, вернулся с несколькими коробками «Казбека» в руках.
— Все! Бросаю курить! — Он открыл дверцу плиты и швырнул папиросы в огонь.
— «Казбек»?! — в ужасе закричал дядя Вася и голыми руками — мы только ахнули — выхватил коробки из пламени.
После ужина отец прилег в своем кабинете поверх серого солдатского одеяла, мы с сестрами примостились рядом, наперебой рассказывали ему о своих школьных делах (я учусь в первом классе, и школьные дела представляются мне необычайно важными).
Немного погодя отец сказал:
— А теперь представьте себе такое…
Врезалось в память: отец говорит размеренно, как будто с листа считывает, и при этом пристально вглядывается в черноту окна, словно ему что-то видится в этой черноте:
— В походном шатре двое — хан и молодая русская полонянка. Хан угощает ее яствами и вином, она ото всего отказывается, потом внезапно говорит: «Дай хлеб». Он дает. «Дай мясо». Дает. «Дай нож!» Дает нож. Она режет на доске мясо и хлеб, говорит хану: «Возьми!» Хан протянул руку, — отец тянет руку в сторону темного окна, — как вдруг!..
Вдруг взмахнула полонянка ножом — и пригвоздила руку хана к доске!.. Закричал хан, вбежали его телохранители, совсем уж было схватили девушку, но она, гибкая, как змея, выскользнула из шатра, лишь ее одежда осталась у них в руках. Вокруг шатра расположилось станом бесчисленное ханское войско, в ночи горели тысячи костров… За девушкой гнались, но она — нагая, с распущенными волосами — прыгала и прыгала через костры, бежала и бежала, покуда ночная степь не скрыла ее…
Впоследствии, вспоминая рассказ отца, я думала, что это эпизод, не вошедший в «Гуляй Волгу» — его роман о покорении Сибири Ермаком (Ярмаком назван он в книге; кстати сказать, родись я мальчиком, меня, по желанию отца, нарекли бы Ярмаком.)
И только недавно, разбирая то, что уцелело из отцовского архива, поняла, что это — отрывок из романа «Запорожцы», рукопись которого была изъята при аресте отца, но — по сохранившемуся плану и довольно многочисленным наброскам — можно судить о его содержании. Рассказанного отцом эпизода в сохранившихся рукописях нет, но есть строки, ему предшествующие и за ним следующие:
«На кургане ордынцы делили добычу… Около Марийки заспорили два татарина…
В толпе черных харь лицо юной полонянки блистало как солнечный луч…
Хан забрал Марийку и увел ее к себе в шатер».
Далее, совершенно очевидно, должна быть сцена, рассказанная нам отцом, и после нее приходится встык следующий сохранившийся набросок:
«По ночной степи она летела нагая на неоседланном жеребце… Утро приветствовало беглянку улыбкой ясной и потоком лучей, от которых она тщетно старалась прикрыть наготу свою. Волосы ее были рассыпаны по плечам, спине, высокой с острыми сосцами груди, что была белее серебра… Вылетела на курган и огляделась: степь была пустынна, погони нигде не было видно, вдалеке ясно вырисовывался остроголовый курган Семи братьев. Опасность миновала».
Сама встреча Нового года мне не запомнилась, возможно, я ее просто проспала.
Не берусь гадать, о чем думал отец, гуляя с нами по Переделкину в первый день тридцать седьмого года, но то, что он предвидел свой трагический конец, — несомненно: уже вовсю шли аресты.
Летом, когда сестры вернулись из очередного путешествия с отцом на рыбачьей лодке по Волге, они рассказали, что, в отличие от предыдущих поездок, отец избегал посещать большие города, а под охраняемыми мостами проплывал, пристроившись к плотам; все это из опасения, что если его арестуют, то дочери останутся одни вдали от дома.
Отец пробыл остаток августа в Переделкине, где проводила лето его жена Людмила Иосифовна с их детьми, Левой и Волгой, и где я жила при бабушке с дедушкой.
Уже была опубликована в «Комсомольской правде» рецензия, озаглавленная: «Клеветническая книга. О романе А. Веселого „Россия, кровью умытая“» — факт знаменательный и зловещий.
Отец предвидел арест — и готовился к нему. Часть своего архива он отвез на Покровку, полагая, что его стариков и брата, работавшего грузчиком, не тронут. Так оно, по счастью, и произошло.
Дедушка умер во время войны, бабушка — в 48-м году. На Покровке остались младший брат отца Василий Иванович Кочкуров с женой Клавдией Алексеевной. Никто, кроме них, не знал о существовании архива: хранение бумаг осужденного врага народа считалось криминалом. Архив, уложенный в плетенную из ивовых прутьев бельевую корзину, был спрятан… под кровать.
Люди, далекие от литературы — грузчик и работница столовой, Василий Иванович и Клавдия Алексеевна не только по-родственному любили Артема — они безгранично уважали его труд и верили, что спрятанные бумаги пригодятся, когда он вернется из заключения. Они сохранили ценнейшие материалы: рукописи, документы, письма, фотографии, прижизненные издания произведений Артема Веселого.
В последний раз я видела отца — на Кривоарбатском — в сентябре или октябре тридцать седьмого.
В тот день мама была на работе, Гайра еще не вернулась из школы — я была дома одна. Неожиданно пришел отец. Он был молчалив и сосредоточен; не спеша разделся, несколько раз прошелся по комнате, потом сел за стол, достал из кармана и положил перед собой тоненькую книжку в бумажной обложке. Я углядела, что она — из собираемой мною серии «Книга за книгой», обрадовалась и потянулась за ней через стол, но отец прижал книжку ладонью.
— Садись и слушай… «Янко-музыкант», — начал он с печальной торжественностью.
Отец читал мне вслух, чего прежде никогда не делал: я самостоятельно читала с четырех лет. Слушала, смаргивая слезы; горько заплакала, когда он дочитывал последнюю строку: Над Янко шумели березы…
Вскоре отец ушел; тогда я не пожалела, что не побыл со мною подольше: мне не терпелось еще раз перечесть историю Янко…
В конце октября отца арестовали. Следом оказалась за решеткой, а потом получила восемь лет лагерей Людмила Иосифовна, Леву и Лялю (так в детстве звали Волгу) забрали в детдом.
Долгие годы не знали мы о судьбе отца: в справочной на Кузнецком, 24 на наши регулярные о нем запросы отвечали одно и то же в краткой стереотипной формулировке: «Жив, работает; осужден на 10 лет без права переписки»; повторяли это — не вдаваясь в объяснения — и после того, как истек срок наказания.
Маму арестовали в начале сорок восьмого года. Ее не посадили в 37-м — тогда она этого ожидала: знала за собой давнюю провинность. Будучи работницей Электролампового завода, выступила на заводском митинге в поддержку оппозиции, за что впоследствии — в середине тридцатых — была исключена из партии, уволена с работы (она занимала какую-то техническую должность на радио). Долго не могла никуда устроиться, была вынуждена завербоваться в Каракалпакию. Уехала на год, оставив нас с сестрой в Москве, меня — на попечение своей еще фабричной подруги, а Гайру — бабушки с дедом. Вернулась как раз ко времени массовых арестов. Предупреждала нас каждый вечер, чтобы мы не пугались, если ночью за ней придут, клала Гайре под подушку деньги на первое время. Но в ту пору — обошлось…
После войны мама работала медсестрой в поликлинике, подрабатывала уколами и как-то раз по телефону, висевшему в коридоре нашей коммуналки, сказала своему пациенту, чтобы тот постарался достать американский пенициллин: он, мол, гораздо лучше нашего.
Сосед услыхал — донес куда следует.
Мать обвинили в антисоветской агитации, припомнили старое, приговорили к десяти годам лагерей. (Мама пробыла в заключении восемь лет, до 1956 года.)
Мама попала в Потьму. Она не была лишена права переписки, но это право ограничивалось двумя письмами в год. Кроме того, отправив ей посылку, мы в ответ получали открытку всего из трех слов: «Посылку получила, мама»: что-либо приписать запрещалось. Было нам уже и одно письмо — скупое (явно подцензурное): мол, жива-здорова, работаю на общих, спасибо за посылки. Мама беспокоилась о нас, просила писать почаще.
Посылки мы с сестрой отправляли каждый месяц, деньги на них давал большой мамин друг, что сохранялось им и нами в строжайшей тайне: был он старым большевиком, директором фабрики и сильно рисковал, помогая осужденной. Мы рассчитывали, что, как только Гайра закончит университет и поступит на работу, мы полностью возьмем на себя заботу о матери…
…У подъезда стояла черная «эмка».
Передо мной распахнули дверцу, я оказалась на заднем сиденье между двумя эмвэдэшниками.
Машина, рванув с места, помчалась по Арбату, по Воздвиженке, через Манежную площадь и, подъехав к большому зданию на площади Дзержинского, остановилась у подъезда № 3.