Подготовка последней прижизненной книги «Бег времени» опять принесла ее автору волнения, напряжение и обиды. Это можно видеть по «Запискам об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской, самоотверженно и квалифицированно помогавшей Анне Андреевне в этом трудоемком и угнетающем процессе. Уже во время своей предсмертной болезни Анна Андреевна составила список поправок и дополнений, озаглавленный «Для Лиды» (подлинник в последней записной книжке). Многие стихотворения оттуда напечатаны Лидией Корнеевной в ее книге «Памяти Анны Ахматовой», вышедшей в Париже 1974 году.
Не будет преувеличением сказать, что Анна Андреевна задыхалась под грузом огромного свода своих ненапечатанных сочинений, даже не всегда записанных — стихов, поэмы, незавершенной пьесы прозы и исследовательских статей. В первый период своей литературной жизни, принесший ей славу, она была избалована критикой и высоко ценила этот жанр. «Хорошая критическая статья, — записывает она, — это та, которую помнят десятки лет, которая предсказывает молодого или с совершенно ясной точки зрения оценивает завершенного писателя. Читать критику должно быть так же увлекательно, как разбираемое произведение».
В одной из записей она обронила: «Я — поэт 1940-го года». На других страницах она объясняет эту мысль, напоминая, что с 1925 года она писала очень мало стихов: «С 1935 г. я снова начинаю писать, но почерк у меня изменился, но голос уже звучит по-другому… Возврата к прежней манере не может быть… 1940 — апогей. Стихи звучали непрерывно, наступая на пятки…» Не дождавшись критики на проскользнувшие в печать некоторые из этих стихов, и, наконец, став автором большой вещи, требующей резонанса, Ахматова сама набрасывает критический очерк своего творческого пути.
Начинает она как бы от третьего лица, но постепенно переходит на откровенный авторский обзор, написанный в виде тезисов. Приведем его здесь, чтобы он не затерялся для читателя в потоке библиографических списков, писем, телефонов и адресов знакомых и незнакомых, случайных бытовых памятных заметок.
I. Итак, поздняя Ахматова: выход из жанра «любовного дневника» («Четки»), — жанра, в котором она не знает соперников и который она оставила, м. б., даже с некоторым сожалением и оглядкой и переходит на раздумия о роли и судьбе поэта (Античные страницы, Борису Пастернаку), о ремесле («Бывает так», «Последнее стихотворение», на легко набросанные широкие полотна («Россия Достоевского», «Царскосельская ода», «На Смоленском»), которые утверждают равенство всего для поэта. Появляется острое ощущение истории («Русский Трианон», — в парке — карикатурная беглая зарисовка <нрзб> и первый слой воспоминаний (переулок).
II. Время доказало еще одно качество ее стиха — прочность. С выхода ее первой книги «Вечер» прошло полвека. Его знают по крайней мере четыре поколения читателей, часто и по-разному заглядывая в него.
III. «Клеопатра», «Данте», «Мелхола», «Дидона» — сильные портреты. Их мало, они появляются редко. Но они очень выразительны. Исполнены каждый по-своему. Горчайшие.
IV. «Есть три эпохи воспоминаний » открывает какие-то сокровеннейшие тайники души, м. б., даже переходя черту дозволенного.
V. Архитектуру сменяет музыка, воду — земля. Давно умолкли царскосельские водопады, шумят комаровские сосны, умирают люди, воскресают тени.
VI. 1940. «Мои молодые руки…», «Россия Достоевского…». «Путем всея земли» и начало «Триптиха» — в один год 1940.
«Триптих», начатый в 1940-м году, превратился в законченную «Поэму без героя», но продолжал развиваться и расти. «Поэма без героя» не оставляет Ахматову. В записных книжках содержится много текстов для той, которую она называет «Другая». О «Другой» Ахматова говорит часто, как о преследующем ее долге — раскрыть глубинное содержание «Поэмы без героя» или, как она ее называет, «Триптиха». Это наводит на мысль, что отсутствие критики создало у автора иллюзию, что это ее главное произведение осталось непонятым. Отсюда — постоянные беседы с отдельными слушателями или читателями, беседы, напоминающие скорее опрос мнений, чем обмен ими. В результате у Анны Андреевны появилось стремление самой объяснять каждому, каковы значение и смысл «Поэмы без героя». Мне казалось, что Ахматова для того пишет «Другую», чтобы сказать в ней то, что она хотела бы услышать от критики. Записные книжки, подтверждают эту мысль. Читаем:
Начинаю думать, что «Другая», откуда я подбираю крохи в моем «Триптихе» — это огромная, траурная, мрачная, как туча, — симфония о судьбе поколения и лучших его представителей, то есть вернее обо всем, что нас постигло.
На мой взгляд (Э.Г.), это все уже есть в сквозной воздушной редакции «Поэмы…» 1946 года! Некоторые собеседники Ахматовой отвечали на ее устные комментарии в этом же духе. Например, мы встречаем такую ее запись:
Когда я читала одно из моих особенно длинных и подробных «объяснений» Ивановскому, он сказал: «Я чуть не крикнул посредине: «Перестаньте — не могу больше. Ведь то, что вы читаете, это та же поэма (скажем, «Решка»), но в прозе это невыносимо».
Иногда Анна Андреевна обобщает такие случаи, записывая:
…А есть еще такие, что не хотят, чтобы им объясняли. Они сами все знают. Объясняя, автор их как бы обворовывает.
Безусловно, Ахматовой была необходима критика такого класса, какой она встречала в начале своего литературного пути. Она замечает: «Предисловие М.Кузмина к "Вечеру" с легкими переменами могло бы быть предисловием к Поэме». Самым чутким и проницательным критиком для Анны Андреевны остается Н.В.Недоброво. Она записывает:
Прочла (почти не перечла) статью Н.В.Н. в «Русской мысли» 1915. В ней оказалось нечто для меня потрясающее (стр. 61). Ведь это же «Пролог». Статью я, конечно, совершенно забыла. Я думала, что она хорошая, но совсем другая. Еще не знаю, что мне обо всем этом думать. Я — потрясена.
На следующий день возвращение к той же статье:
Он пишет об авторе Requiem'a, Триптиха, «Полночных стихов», а у него в руках только «Четки» и «У самого моря». Вот что называется настоящей критикой.
Синявский поступил наоборот. Имея все эти вещи, он пишет (1964), как будто у него перед глазами только «Четки» (и ждановская пресса).
Одной из главных болезненных точек в деятельности Ахматовой было толкование западными славистами жизни и творчества Н.С.Гумилева. Там оно утвердилось еще со времен русской эмиграции первой волны. В этой среде было много личных врагов как Гумилева, так и Ахматовой, которую они помнили еще его женой. Отрицательное отношение к ним Анны Андреевны было уже известно. Но вот в 1965 году, 18 мая, Ахматова возвращается к этой теме в своей записной книжке:
Как всегда бывало в моей жизни, случилось то, чего я больше всего боялась. Бульварные, подтасованные, продажные и просто глупые мемуары попали в научные работы. Первый попался на эту удочку Бруно Карневали (Падуанский сборник предисловие), но он сравнительно легко отделался.
Второй жертвой стал С.Драйвер. Его случай тяжелее. Из-за этого вся его работа не может приобрести нужный тон. Вначале он говорит, что его объект — легендарен, а затем подробно рассказывает, как какую-то унылую молчаливую женщину постепенно бросает ее совершенно несимпатичный муж.
Упомянутый С.Драйвер — автор диссертации об акмеизме. Дальше Анна Андреевна делает ряд замечаний и советов автору частности, она упрекает его в забвении бешеного успеха поэзии Гумилева у молодежи 1910-х годов, а затем и 1930-х. Можно сказать, что это урок всем, кто хочет писать о жизни и стихах настоящего поэта:
С 1904 г. — по 1910 (начиная с «Русалки») можно проследить наши отношения, зафиксированные в «Трудах и днях» и абсолютно неизвестные «мемуаристкам» типа Неведомской и А.А.Гумилевой, и вообще моим биографам.
Нельзя просто сказать — напечатал «Романтические цветы» и посвятил их Ахматовой и… точка, в то время как это почти поэтизированная история его любви <…> его отчаяния, его ревности …
Тема музыкально растет, вытекает в «Жемчуга» и расплавляется в «Чужом небе» …
Весь цикл «Чужого неба» очень цельный и двойному толкованию не поддается. Это ожесточенная «последняя» борьба с тем, что было ужасом его юности — с его любовью <…>
Полемику с западными «Гумилеведами» Ахматова заключает так:
Итак, оказывается, что Гумилева нам описывают три дементные и ничего не помнящие старухи (А.А.Гумилева, Вера Неведомская и Ирина Одоевцева). Его стихи рекомендуются не любившим его Вяч. Ивановым и вообще ничего не понимавшим Валерием Брюсовым. Оба тщательно пропускают в его творчестве главное (ясновидение), закладывая основание здания непрочитанности . своды которого и до сих пор тяготеют над его стихами…
Эта унылая и в сущности однообразная картина всемирной пошлости, неожиданно прорезалась радостным впечатлением. Анна Андреевна приветствует его как важное событие — «La grande Nouvelle!». Речь идет о чтении мемуарной прозы Марины Цветаевой. Местами Ахматова ее критикует, но останавливается в изумлении перед другими строками:
То, что она пишет о Гумилеве (стр. 123) — самое прекрасное, что о нем до сего дня (2 сент. 1964 г.) написано. Хотя «Мужик» написан в 1917 после Революции. Как бы он был ей благодарен! Это про того непрочитанного Гумилева, о котором я не устаю говорить всем «с переменным успехом». Эту его главную линию можно проследить чуть не с самого начала.
Разделим радость Ахматовой. Перечтем редко у нас перепечатываемые строки Цветаевой о стихотворении Гумилева «Мужик»:
Есть у Гумилева стих — Мужик — благополучно просмотренный в свое время царской цензурой — с таким четверостишием:
В гордую нашу столицу
Входит он — Боже спаси!
Обворожает Царицу
Необозримой Руси…
Вот, в двух словах, четырех строках, все о Распутине, Царице, всей той туче. Что в этом четверостишии? Любовь/ нет. Ненависть? нет. Суд? нет. Оправдание? нет. Судьба. Шаг судьбы.
Вчитайтесь, вчитайтесь внимательно. Здесь каждое слово на вес — крови.
В гордую нашу столицу (две славных, одна — гордая: не Петербург встать не может) входит он (пешая и лешая судьба России!) — Боже спаси! — (знает, не спасет!), обворожает Царицу (не обвораживает, а именно, по-деревенски: обворожает) необозримой Руси — не знаю как других, меня это «необозримой» (со всеми звенящими в нем зорями) пронзает ножом.
Еще одно: это заглавная буква Царицы. Не раболепство, нет! (писать другого с большой еще не значит быть маленьким), ибо вызвана величием страны, здесь страна дарует титул, заглавное Ц — силой вещей и верст. Четыре строки и всё дано: и судьба, и чара, и кара. <…>
А если есть в стихах судьба — так именно в этих, чара так именно в этих, История <…> — так именно в этих. Ведь это и Гумилева судьба в тот день и час входила — в сапогах или валенках (красных сибирских «пимах»), пешая и неслышная по пыли или снегу. <…>
Дорогой Гумилев, породивший своими теориями стихосложения ряд разлагающихся стихотворцев, своими стихами о тропиках — ряд тропических последователей –
Дорогой Гумилев, бессмертные попугаи которого с маниакальной, то есть неразумной, то есть именно попугайной неизменностью повторяют Ваши — двадцать лет назад! – молодого «мэтра» сентенции, так бесследно разлетевшиеся под колесами Вашего же «Трамвая» –
Дорогой Гумилев, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей Поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам как писать стихи, историкам — как писать историю.
Чувство Истории — только чувство Судьбы.
Не «мэтр» был Гумилев, а мастер: боговдохновенный и в этих стихах уже безымянный мастер, скошенный в самое утро своего мастерства-ученичества, до которого в «Костре» и окружающем костре России так чудесно — древесно! — дорос.
После такого высокого понимания одного Поэта другим Поэтом становится ясным, что и у Ахматовой установились совсем особые отношения с Гумилевым. Они живут вместе, становятся мужем и женою, но делят взаимное общение между поэтическим видением мира и повседневным бытом. Поэтому Анна Андреевна и называет в своих записях отношения с Николаем Степановичем «особенными, исключительными», «непонятной связью, ничего общего не имеющей ни с влюбленностью, ни с брачными отношениями…» Она же является и героиней лирики Гумилева. «Для обсуждения этого рода отношений действительно еще не настало время», — решает Анна Андреевна.
В записях так много говорится о Гумилеве, что читатель сам будет размышлять об этом, вникая в слова Ахматовой. Я хочу остановиться только на теме страха и тревоги — постоянных спутников их совместной жизни. Об этом говорится в «Северной элегии» («В том доме было очень страшно жить…») и есть намек в письме Гумилева к ней из Слепнева: «Каждый вечер я хожу один по Акинихской дороге испытывать то, что ты называешь Божьей тоской. Как перед ней разлетаются все акмеистические хитросплетения. Мне кажется тогда, что во всей вселенной нет ни одного атома, который бы не был полон глубокой и вечной скорби» [1]. В свое время, когда я, пишущая эти строки, не знала еще писем Гумилева, Анна Андреевна мне рассказывала, что было в Слепневе такое место, где Николай Степанович испытывал какой-то почти мистический ужас, и он нарочно ходил туда, чтобы закалять себя.