* * *
По мере того, как после известия о французской революции следовали, одна за другой, вести о восстаниях в Германии, умы в Петербурге все более и более приходили в напряженное состояние, хотя собственно в России все, благодаря Бога, продолжало обстоять по-старому. При таком расположении умов все, казавшееся еще за две недели до того предметом первостепенной важности, отодвинулось вдруг на последний план и лишилось всякого значения. И интересы, и направления, и мысли, и оценка вещей — все в эти роковые две недели изменилось до такой степени, что настоящее представлялось как бы тяжелым сном, а близкое прошедшее — отдалившимся на целые годы, все ходили озабоченные, в каком-то неопределенном страхе.
Где только сходились два человека, там непременно шла речь о современных событиях на Западе. Публично слышался везде один лишь голос негодования и омерзения. Войско одушевлено было превосходным духом, и все офицеры, вся молодежь, страстно желали одного — войны. Купечество горевало об участи 50 млн. руб., за год перед тем вверенных нашим правительством французскому. Говорили и кричали более всего в бюрократии, но в ней никогда не было у нас ни единодушия, ни силы.
В училищах являлись разные партии, между ними и партия красных, мечтавших о республике даже и для России, но тут расправа была не трудна. Все это не представляло никаких серьезных элементов для опасений, тем более, что господствовавшие тогда на Западе идеи: свобода книгопечатания, народное представительство, национальное вооружение и проч. составляли для девяти десятых нашего населения один пустой, лишенный всякого смысла, звук. Более других страшился и, может статься, один имел повод страшиться класс помещиков, перед вечным пугалищем крепостного нашего состояния. Но для правительства существовали и другие предметы опасений: наши западные губернии и Царство Польское, где революционные идеи, при посредстве всемирной пропаганды и эмиссаров — парижских, познанских, галицийских — находили для себя более приуготовленное поле.