Когда я отправился в Германию в июне, я слышал, что моя жена жива. Я послал ей деньги с надежным человеком, а в сентябре мне сказали, что деньги ей передать не удалось. В октябре появилась возможность переправить ее в Финляндию. Дни шли, ничего не происходило. Но наконец пришла счастливая телеграмма, что моя жена благополучно добралась до Териок.
Я приведу здесь несколько писем, которые получил от нее из Финляндии, где она провела три месяца, прежде чем добраться до Дрездена. Ей удалось получить разрешение приехать в Германию спустя три месяца.
* * *
Я провела в разлуке с тобой два с половиной года, но мне кажется, что прошло много тяжелых десятилетий. Прожив в Санкт-Петербурге с 1918 года до конца 1920 года, я, несмотря на все ужасы моей жизни там и несмотря на особенно щекотливое личное мое положение, уцелела каким-то чудом. Жила я под своей фамилией, переменить нельзя было, так как очень многие меня знали. Но по трудовой книжке, заменившей паспорт, я значилась девица Врангель, конторщица. А служила я в Музее города, в Аничковском дворце, два года, состояла одним из хранителей его - место «ответственного работника», как говорят в Советском Союзе. Ежедневно, как требовалось (так как за пропущенные дни не выдавалось хлеба по трудовым карточкам), я расписывалась моим крупным почерком в служебной книге. В дни подхода Юденича к Петербургу Троцкий и Зиновьев устроили в Аничковском дворце военный лагерь, расставив пулеметы со стороны Фонтанки; военные власти шныряли во дворце повсюду, а служебная книга с фамилиями, раскрытая, как всегда, лежала на виду в швейцарской.
Был у меня и обыск-налет, а в дни появления на горизонте крымского Главнокомандующего Русской Армией генерала Врангеля все стены домов Петрограда пестрели воззваниями:
Смерть псу фон-Врангелю, немецкому барону!
Смерть лакею и наймиту Антанты Врангелю!
Смерть врагу Рабоче-Крестьянской Республики Врангелю!
Позже, в другом месте моего жительства, я была прописана как вдова Веронелли, художница. Письма я писала под третьим именем. И вот, как ни непонятно, я выскочила благополучно, тогда как другие несчастные матери, жены, сестры, дочери военных белогвардейцев были заточены во вшивые казематы и томились там по месяцам: старуха М.П. Родзянко, семья Звягинцевых, баронесса Варвара Ивановна Икскуль, Хрулевы, наши племянники, Таня Куракина, бар. Е.А. Корф, баронесса Тизенгаузен, графиня Бенигсен, М.В. Винберг, мать совсем юного конногвардейца Таптыкова, да всех не перечтешь. Упоминаю только своих знакомых.
Ты просил меня написать о том, что мне довелось пережить, об ужасах моей жизни. Должна прежде всего оговориться, что все ужасы моей жизни - ничего исключительного из себя не представляли, так же жили три четверти из породы буржуев, разве что были помоложе и не столь одиноки.
После того как я проводила тебя в Ревель, я переехала в нашу маленькую квартиру, где, как ты помнишь, я намеревалась жить после возвращения из Крыма. Когда мы расстались, казалось, что это ненадолго, что либо ты скоро приедешь в Крым, либо я приеду к тебе в Ревель. В те дни мы все еще могли строить такие воздушные замки. Моя хозяйка была милая старая женщина, мне удалось найти очень хорошую горничную, и я начала привыкать к трудностям моей новой жизни.
Из Ревеля я получила от тебя четыре письма; я также писала тебе, но похоже, что письма не дошли. После твоего отъезда я начала собирать необходимые документы для выезда; я писала бесконечно детям в Крым, потому что они сообщили мне, что устроят мне через Скоропадского проезд на Украину. Я бомбардировала их телеграммами, но не получила ни одного ответа, мне казалось, будто на свете никого в живых не осталось. Я ходила по бесчисленным конторам и собрала необходимые для выезда документы, кроме самого важного, - паспорт выдать мне отказались. Вскоре закрыли границы, и я осталась в плену. За исключением мебели, постельного белья и моей шубы у меня оставалось только 10 000 рублей царскими деньгами, и я решила поступить на какую-нибудь «чистую» работу. Сперва я работала нештатной служащей в музее Александра III, но вскоре устроилась на лучшее место в Музей города, в Аничковском дворце. Учреждение это по духу было особое. Ни начальство, ни служащие политикой не занимались, страстно любили свое дело и работали не за страх, а за совесть.
Сперва я состояла эмиссаром с жалованьем 950 рублей в месяц, затем меня превратили в научного сотрудника, я получала 4 тысячи, позже 6 тысяч, и, наконец, как хранителю музея, мне было назначено 18 тысяч в месяц, да беда была в том, что пайка в нашем учреждении не полагалось. Жизнь безумно дорожала не по дням, а по часам.
Вскоре я получила из Финляндии от тебя письмо, дошедшее до меня каким-то таинственным способом. Ты написал, что болен, и в конце было написано: «Будь наготове, за тобой приедет человек, доверься ему». Я немедленно распродала почти все оптом, так как второпях, по сравнительно грошовой цене; даже продала шубу и одежду, так как ты писал, что надо ехать без всякого багажа. Но потом я ни слова не слыхала ни о тебе, ни о каком человеке. И не знала даже - жив ли ты, поправился ли.
Проедая помаленечку вдвоем с прислугой деньги, вырученные за продажу вещей, жутко делалось, а что же дальше? Цены все лезли и лезли - один фунт отвратительного хлеба на рынке продавался в то время за 500 рублей, мясо 1700 рублей, яйцо одно 400 рублей, масло 12 тысяч, сахар 10 тысяч, соль 350 рублей, сапоги 150 тысяч, пара чулок 6 тысяч, иголка и та стоила 100 рублей, мыло для стирки 5 тысяч т. д. Старушка хозяйка моя сбежала за город, но вскоре умерла там от голода. Прислуга моя то и дело теряла сознание от утомления, стоя в хвостах полуголодная за советским хлебом и селедками. Я видела, что она чахнет, и, как ни грустно было с ней расстаться, нашла ей хлебное место.
Вот когда начались мои мытарства. В 7 часов утра я бежала в чайную за кипятком. Напившись ржаного кофе без сахара, конечно, и без молока, с кусочком ужасного черного хлеба, мчалась на службу, в стужу и непогоду, в рваных башмаках, без чулок, ноги обматывала тряпкой. Вскоре мне посчастливилось купить у моей сослуживицы «исторические» галоши покойного ее отца, известного архитектора графа Сюзора. Но, впрочем, сапоги у меня тоже были мужские - я выменяла их как-то за клочок серого солдатского сукна. Такими «гешефтами» все тогда занимались. Вначале это было как-то стыдно, а потом все так привыкли, будто всю жизнь только это и делали.
Питалась я в общественной столовой с рабочими, курьерами, метельщицами, ела темную бурду с нечищеной гнилой картофелью, сухую, как камень, воблу или селедку, иногда табачного вида чечевицу или прежуткую пшеничную бурду, хлеба один фунт в день. Но какого ужасного хлеба! Он был из дуранды, опилок, высевок и только 15 % ржаной муки.
Что за потрясающие сцены видела я в этой столовой! Они до сих пор стоят у меня перед глазами. Сидя за крашеными черными столами, липкими от грязи, люди ели эту тошнотворную отраву из оловянной чашки, оловянными ложками. С улицы прибегали в лохмотьях синие от холода, умирающие от голода женщины и дети. Они облипали наш стол и, жадно глядя помертвелыми белыми глазами вам в рот, шептали: «Тетенька, тетенька, оставьте ложечку», и только вы отодвигали тарелку, они, как шакалы, набрасывались на нее, вырывая друг у друга, и вылизывали ее дочиста.
В пять часов я возвращалась домой. Я убирала комнаты, топила печь, варила ежедневно на дымящей печурке все тот же картофель. Он стоил тогда за один фунт, шесть штук, 250 рублей, и я ела его с солью, а в праздничные дни с редькой и луком. После «ужина» я чинила свое тряпье, по субботам мыла пол, в воскресенье стирала. Это было для меня самое мучительное - полоскать белье с примороженными больными руками, адовая мука, а не стирать самой было невозможно. Белье брали только с нашим мылом, стоило оно 5 тысяч за фунт, за стирку рубашки брали 150 рублей, за простыни - 200 рублей, за полотенца - 50 рублей и т. д. Когда убрали дворников из домов (большинство из них переименовалось председателями домовых комитетов), то пришлось и дрова таскать, и помои выносить самой. А когда была объявлена повинность дежурить у ворот, то, сколько я ни протестовала, доказывая, что по возрасту я от повинности избавлена, председатель уверял, что, раз я служу, стало быть, работоспособна и от повинности уклоняться не смею. И вот с десяти до часу ночи я сидела на тумбе у ворот, опрашивая всех входивших и выходивших из дома.
Одна из моих соседок, очень жизнерадостная, на всякое дежурство облачалась для потехи в оставшееся от былого великолепия вечернее платье, шикарную, еще сохранившуюся шляпу и в белые перчатки, чтобы иметь возможность «себя показать». Сидя на службе в грязи или стирая дома, она такой наряд на себя надеть не могла, а в театры или в кинематографы ей ходить было не по карману.