В какой-то приезд в Ленинград, сидя в Публичной библиотеке, я вдруг разглядел, что впереди меня, за большим столом, склонившись над огромным фолиантом, сидит ЮрМих. Мы вышли в вестибюль поговорить о том и сем, в середине разговора я вспомнил о моей коллеге и признался, что я ее концепцию не мог понять.
— Ддда, знаете, — сказал ЮрМих, — такое случается, молодые ученые иногда любят выражаться сложно и непонятно. Я, собственно, не ппонял того, что она мне излагала, но она, кажется, человек мыслящий, возможно, в ее идеях есть зерно, а псевдоученость постепенно пройдет…[1]
Я не помню точно, при каких обстоятельствах мы познакомились. Но хорошо помню один вечер, проведенный вместе; ложет быть, он и был первым. День тот, надо сказать, был не из простых — даже для судьбоносных дней весны 1953 года. Я тогда читал лекции помимо Таллинна еще и в Тарту, где доживал свои дни филиал нашего Художественного института. Раз в две недели я ранним утренним поездом отправлялся в Тарту, за два дня расплачивался там с лекционными долгами и поздним вечером возвращался к месту проживания и регулярной службы.
И вот ранним весенним утром, по — таллински прохладным, но солнечным, я прибегаю на вокзал, бросаю портфель на скамейку и выхожу на перрон покурить. В те годы страна была хорошо радиофицирована — на улицах, площадях, вокзалах и в других общественных пространствах мощные репродукторы непрерывно доводили до граждан государственно необходимую информацию. Есть такое понятие, о котором, вслед за русскими филологами — формалистами, и Ю. М. писал, бывало: автоматизация восприятия. Если какой-либо раздражитель повторяет сигнал монотонно, вы постепенно перестаете его замечать. Вы повесили в гостиной картину и наслаждаетесь новизной интерьера; через месяц наслаждение ослабевает, через два вы больше не обращаете на нее внимания. Чтобы снова сделать ее заметной, надо ее хотя бы перевесить. На этом была построена теория остранения, которую с таким блеском развивал Виктор Шкловский.
Рутинный грохот казенных репродукторов давно превратился в фоновый шум — и я, естественно, не прислушивался к хорошо артикулированной дикторской речи. Вдруг какое-то сочетание звуков заставило меня насторожиться. Радио торжественно вещало: «…привлеченные по этому делу профессор Вовси М. С., профессор Виноградов В. H., профессор Коган М. Б., профессор Коган Б. Б., профессор Егоров П. И., профессор Фельдман А. И., профессор Этингер Я Г., профессор Василенко В. X., профессор Гринштейн А. М., профессор Зеленин В. Ф., профессор Преображенский Б. С., профессор Попова Н. А., профессор Закусов В. В., профессор Шершевский И. А….» Кто помнит, что значат эти имена, тот помнит. Для всех прочих: это список «врачей — убийц», чей арест был кульминацией чудовищной антисемитской истерии, развязанной Сталиным с конца сороковых годов. И вот, я слышу этот перечень, произносимый державным левитановским голосом, — и холод спускается по хребту. В тот момент, когда диктор добирается до сказуемого, раздается протяжный паровозный свисток — и я не слышу главного. Я не слышу глагола — то ли в неопределенном наклонении (расстрелять, повесить, как того требовали разгневанные трудящиеся, приговорить к…), то ли в прошедшем времени совершенного вида. Поэтому я кидаюсь в вагон, где тоже есть радио, а свисток паровоза звучит глуше. Но поздно, сообщение завершено.
Оказалось, однако, что столь важное известие следует повторить несколько раз. И тут уж я дослушал до конца.