Но хуже другое. Ибо в жизни дело обстояло совсем не так. Продолжительное пребывание за рубежами родины, видимо, ослабило память мемуариста — и он уже неясно различает реалии советской идеологической ситуации семидесятых годов. Ему чудится, что Лотман в Тарту занимал позицию, внеположную системе, что не было на него ни Главлита, ни университетской, городской и выше партийной организации, ни добро.желателей — стукачей, ни самих органов, — и он мог демонстративно вынуть фигу из кармана и показать ее властям, а главное — оппозиционно настроенной интеллигенции. Но все было, было — и находилось в цветущей форме. Поверьте, без всякого Лотмана Главлит снял бы статью Жолковского в момент подписания к печати, когда бы знал о его эмиграции, которая в те времена оценивалась как «злодействие, противное казенному интересу». Если бы власти опознали в авторе опубликованной в советском издании статьи человека, отрекшегося от социалистической родины, смертный приговор тартуским «Трудам», и без того висевшим на волоске, был бы немедленно подписан и, как это было принято, тут же приведен в исполнение. Достаточно сказать, что, когда эмигрировал Б. Гаспаров, разразился невероятный скандал: власти обнаружили его имя — только имя! — в списке членов редколлегии очередного выпуска! Спасти положение удалось с помощью уловки — пришлось заверить власти, что вышла опечатка и вместо М. Гаспарова по досадной оплошности был помещен Б. Гаспаров[1]. К счастью для статьи Жолковского, Лотман не был осведомлен о его отъезде. К счастью для Лотмана и судьбы тартуских «Трудов», власти не заметили беззаконной публикации.
Чуть больше добросовестности — и мемуарист мог бы узнать, что семейство Лотманов находилось под неусыпным наблюдением органов безопасности, что в их квартире устраивали обыск. Времена гороховых пальто давно миновали, прогресс неумолим — и перед домом на улице (тогда) Бурденко, где жили Лотманы, под окнами их квартиры органы демонстративно ставили спецавтомобили с подслушивающими устройствами; однажды, когда я был у них, Зара Григорьевна показала мне это громоздкое чудо органотехники. Я уже не говорю о том, какие палки в колеса ставили Ю. М. на пути издания «Трудов». Между тем, и Юрий Михайлович, и его жена не были железными рыцарями, они были нормальными живыми людьми, и обыкновенное чувство страха было им хорошо известно. Их жизненная позиция диктовалась отнюдь не желанием прославиться, заняв место в списке мучеников, или еще чем-нибудь в этом роде. Позвольте мне утверждать с достаточным основанием, что все дело было в нравственном императиве, да, том самом, категорическом, совершенно категорическом — который просто не разрешал жить и поступать иначе.
А вот высоколобое ерничанье А. Жолковского по поводу «дела чести, доблести и геройства» — безнравственно.
Можно было бы привести и другие мемуарные вылазки, да не хочется. Юрий Михайлович любил поминать слова Пушкина из письма к Вяземскому: «Толпа жадно читает исповеди, записки etc., потому что в подлости своей радуется унижению высокого, слабостям могущего». Толпе, добавлю, уже и дела нет до того, реальные слабости или вымышленные, anything goes.
Скажу прямо — я принадлежу к первой из названных в начале статьи двух групп. Не записываясь в друзья и единомышленники, я всегда буду твердить, что в моем понятии Юрий Михайлович остается эталоном человеческого достоинства и моральной цельности. А о его необычайной одаренности, выдающемся уме, смелости многообъемлющей мысли, о его вкладе в мировую и отечественную гуманистику и без меня сказано достаточно.