* * *
В дальнейшем русло окончательно раздвоилось. Я никогда не отрекался от критики, особенно в том ее повороте, где главное — понять и истолковать художника, сделаться его рефлектирующим двойником. Ну, если не сделаться, то хоть на шаг- другой приблизиться к такой идеальной позиции. Конечно, при условии, что мир этого художника каким-то образом способен резонировать с твоим собственным.
В живом, сейчас возникающем искусстве есть обаяние, против которого трудно устоять. Самый вид мастерской, ее запахи, возможность осторожно взять в руки свежий отпечаток, обнюхивать, сантиметр за сантиметром, только что законченную живопись — все это провоцирует особого рода профессиональное возбуждение, предчувствие духовного события, неопределенный поначалу гул, возвещающий о приближении понимания. Не всякий раз понимание дается в руки сразу, мешают, застилают поле зрения прежние модели и прежние перевоплощения, надо сочетать верность себе с протеической способностью к переменам интеллектуальной и эмоциональной настройки. Этого рода критика может обойтись одной только профессиональной техникой, высоким — я ничего не хочу сказать плохого, да, высоким — ремеслом. Но если всерьез, то для нее требуется искусство раздвоения: оставаясь в зрительном зале, ты в то же время актерствуешь, играешь за художника — и это, если следовать известному разделению, актерство не столько представления, сколько переживания. Затем, уже за столом, надо собрать слова и выстроить текст.
Примерно так были сделаны книжки — альбомы о художниках, о которых можно сказать, что они стали в большей или меньшей степени моими, — о Виве Толли, Николае Кормашове, Пеетере Уласе, Гюнтере Рейндорфе, статьи — жаль, что не книжки — о Юри Арраке, Малле Лейс… Там есть достойные места.
Но реалии времени были жесткие, говорить только о лучшем было бы нечестно. Много жизни было потрачено зря, безо всякой пользы для себя и для кого бы то ни было. Почетное место среди дел этого рода заняло участие в издании многотомной «Истории искусства народов СССР».
Каким образом я стал представлять Эстонию в редакционной коллегии этого издания, как я туда попал — не могу вспомнить. Помню, как наш институт известили об этой идее, зародившейся в недрах Академии художеств СССР, как прислали для обсуждения проспект будущего издания, помню, как в Москве было созвано совещание для обсуждения проспекта — я там был и о чем-то выступал. Скорей всего, наша кафедра, с которой сносилась Академия, поручила дело мне, поскольку я лучше всех других владел языком «межнационального общения». А далее — я уже там, со всеми обязанностями, проблемами и приключениями, которые из этого следовали.
Лучше бы эта чаша меня миновала. Но — что было, то было, а кое-что, может, и следует сохранить, если не для поучения, то хотя бы для памяти и для пресечения возможного исторического вранья. Перефразируя коллегу Джорджо Вазари, любившего говорить красно, — чтобы вырвать хоть что-нибудь из прожорливой пасти времени.
Замысел монументальной истории был абсурдным изначально. Будущие «народы СССР» принадлежали к различным культурным ареалам, некоторые сложились в этнокультурные общности раньше, другие позже, между ними в прошлом было иногда мало сходного, а то и вовсе ничего. Если бы культуры могли себя прогнозировать на века и тысячелетия вперед и предвидели в дальнем будущем свое вхождение в единое культурное целое «советский народ», как выяснилось — эфемерное, стрела их развития была бы ориентирована иначе. Но футурологическая прозорливость никогда не была сильной стороной культурного самосознания. В одном и том же XV в. в Самарканде возводили медресе Улугбека, в Москве Аристотель Фиораванти, проектируя Успенский собор, приспосабливал ренессансное пространственно — объемное мышление к требованиям владимирской архитектурной традиции, а в Вильнюсе поднималась позднеготическая церковь св. Анны. Ни подданные хана, ни подданные Ивана III, ни подданные Ягеллонов никак не могли предвидеть, что их дальние потомки станут народами СССР. «Искусство народов СССР» как некое историческое целое было очередным продуктом идеологического мифотворчества, у изобретенной истории на самом деле не было единого предмета. Она была обречена стать механической суммой рядоположных историй, каковой и стала.
Иначе говоря, тень советского единства была отброшена в прошлое — вплоть до каменного века. Но туда же были отброшены тени советских разграничений. Не было, кажется, ни одного заседания редколлегии, где не разгорался бы спор между представителями Литвы и Белоруссии — ведь надо было по справедливости разделить наследие тех времен, когда политическая и этническая карта этих мест выглядела иначе. Каждая республика перетягивала памятники в свою историю. Хорошо еще, что не были советскими республиками в те времена, скажем, Польша, или ГДР, или даже Австрия — в противном случае дележ был бы еще более драматическим.