Зимой (мне было шесть лет) Золя заболела дифтеритом, и ее родители умоляли, чтобы меня и детей Березиных куда-нибудь увезли, иначе Золю пришлось бы отправить в больницу, чего все тогдашние родители боялись. Я уже рассказывала о нашей жизни в Немчиновке в доме, принадлежавшем портнихе, знакомой Марии Федоровны, и ее мужу-часовщику. Тут я только хочу сказать, что жизнь в чужом доме сопровождалась для меня постоянным страхом и, наверно, тоской, плохо мною осознаваемой, и еще меньше осознавалось мной ожидание чего-то самого страшного, чему постоянный страх служил предзнаменованием. Из-за этого я не наслаждалась, как можно было бы, пребыванием за городом зимой — единственным до моих тридцати с лишним лет. Правда, природа во всей своей зимней красоте показывала себя с грозной стороны: я чувствовала, что оцепенение мороза несет в себе смерть. Ожидание страха оправдалось: вечером явилась милиция и хотела увести Марию Федоровну в тюрьму (Мария Федоровна не взяла с собой паспорт). Марию Федоровну в итоге не тронули, но страх у меня остался.
Тогда городская жизнь еще не была отделена от круговорота природы. Зимой было много снега, и весной он таял и около тротуаров бежали коричневые ручейки, в которые пускали бумажные кораблики или просто бросали щепочки, бумажки, чтобы посмотреть, как быстро они плывут. Мостовые были из булыжника, и лошадиные подковы высекали из него искры.
Весной меня водили смотреть ледоход на Москве-реке. Это считалось опасным, так как ледоход сопровождался резким, холодным ветром, и меня тепло одевали. Мы смотрели с Каменного моста. Большие, толстые в разрезе куски грязного льда плыли по реке, и это в высшей степени однообразное зрелище было настолько радостно впечатляющим, что никак не хотелось уходить оттуда.
Я все больше любила маму, несмотря на то что мало ее видела. Когда мне было три-четыре года, бабушка была всегда при мне, мама нет, и мама представлялась мне приближающимся и обволакивающим меня теплым облаком чувственной нежности. Такой нежности я не испытывала ни к бабушке, ни позже к Марии Федоровне, при всей моей любви к ней. Я знала, была уверена и не ошибалась, что мама меня любит, и мама никогда не была строгой ко мне, но она и не умела быть строгой. Мама была доброй до беззащитности, и мне повезло, что то единственное, что может тронуть сердце, даже озлобленное, было у моей мамы и я узнала, что оно есть на свете.
Мама проводила за лето дней десять — двенадцать подряд на даче и приезжала на день-два. В выходные дни ездить на поездах было чрезвычайно трудно. Мы с Марией Федоровной выходили к станции и, стоя наверху откоса, смотрели, как подходят поезда. Крыши вагонов были ниже нас, и на крышах, держась за трубы, ехали мужчины и молодые люди, а в дверях, держась за ручки, висели на ступеньках и рядом (так же было в Москве на трамваях) еще люди, тут бывали и женщины. «Гроздья виноградные», — говорила Мария Федоровна.
На даче мама большую часть времени проводила в гамаке, но она не качалась, как я (до тошноты), а просто сидела, работала, читала и для отдыха штопала. Она совсем не умела шить, но штопала виртуозно, у нее получалась совершенно правильная, без единой ошибки в переплетении, сеточка. Она штопала свои тонкие, всегда черные, фильдеперсовые[1] чулки и мои носки и чулки в резиночку. Но иногда мама ходила с нами в лес за грибами. При ее полноте ей было трудно наклоняться, и она не любила собирать землянику. В лесу она подзывала меня и палкой показывала мне гриб, она их хорошо находила, хотя носила очки. Мама отрывала меня от моих поисков, и я притворялась, что сержусь на нее, но мне было весело подбегать и срывать для нее грибы.
В те годы мама часто ездила в командировки, потому что участвовала в создании алфавитов для бесписьменных народов. Она привозила мне подарки. Когда мне было три года, она привезла с Севера самоедскую (как тогда говорили) или эскимосскую (ненецкую) одежду из оленьего меха: коричневую шубку с круглым капюшоном, отделанную белым мехом, и такие же меховые сапожки. Из сапожек я быстро выросла, а шубку носила несколько лет. А с юга мама привозила пестрые тюбетейки, которые я носила летом.
Среди книг, которые я читала на даче, были «Маленькие женщины» Луизы Олкотт[2], и мое недоумение вызывало то, что четыре девочки, героини книги, одна из которых умерла самым трогательным образом, постоянно читали какую-то книгу, искали и находили в ней утешение. Я спросила у мамы, что они читали, и мама, понизив голос, быстро сказала: «Евангелие». Я так и не поняла, что это такое, и, сшив крошечную тетрадочку размером сантиметров 4 на 2, попросила маму написать что-нибудь такое, что я могла бы читать, как эти девочки. Мама вписала в тетрадочку несколько изречений, по одному на страничке. Среди них были «Mehr Licht!» («Больше света!») Гёте и «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства» Сталина.
Мне казалось, что я хочу все знать, и в самом деле бог знает что меня интересовало: из чего сделана крыша дачи, например (я успокоилась, только узнав, что из дранки).
Мама приносила мне книги совсем разного содержания, и поскольку я приспосабливала себя к каждой книге, мне приходилось трудно: как сочетать такие разные образы жизни? Я читала стихотворение про оторвавшийся от товарного состава «под кручу мчащийся вагон» и про машиниста, сумевшего зацепить его своим паровозом. Я читала (то есть перечитывала множество раз) классические детские книги: «Серебряные коньки», «Ганс из Долины игрушек»[3] и другие, я читала дореволюционные книги с ятем и твердым знаком, новые, советские книги, и Жюля Верна («Жюльверна»), и Сетона-Томпсона, и классиков в детских изданиях. В книге я читала все подряд и описания в том числе; я любила описания: интрига вызывает тревогу и волнует, это преходящее, а в описаниях неизменное, покой. У меня возник культ дикой природы (к тому же книги внушили мне представление, что чем южнее, тем все лучше — разочарование было впереди). Я узнала новое слово, означавшее нечто иррационально-природное: я его читала «инсткт», «инстктивно», а когда Мария Федоровна меня поправила, оно потеряло часть своего обаяния.
Мария Федоровна назвала черную куклу Томом задолго до того, как я стала читать «Хижину дяди Тома». Я ее перечитывала, как всё, что мне нравилось. И я перечитывала описание пыток, которым подвергали рабов, хотя всей душой болела за гуманную идею книги, и эта боль, раз возникнув, навсегда осталась во мне. Тем не менее меня тянуло перечитывать эти сцены.
Правда, два раза (и оба на Пионерской) я сама мучила. Один раз это было настоящее мучительство, хотя мои жертвы не проявляли, по видимости, признаков страдания. Я протыкала короткими соломинками муравьев (научили ли меня этому мальчики или я сама это придумала?) и смотрела, как они продолжали ползать как ни в чем не бывало. Я испытывала волнение, граничащее с отвращением. Я возвращалась к этому занятию до тех пор, пока Мария Федоровна не увидела и не возмутилась: как я могла это сделать? Мария Федоровна никогда бы не сделала ничего подобного, но она отрывала ножку у большого комара, если он залетал в комнату и застревал на стекле окна, ножка сокращалась, а Мария Федоровна приговаривала: «Коси, коса, пока роса, роса долой, и мы домой», а я вслед за ней не видела никакого зла в этой наивно-садистской забаве деревенских детей.
Научившись кувыркаться, я решила тем же способом научить кувыркаться кота Кестлеров. Я проделывала над ним эту операцию, хотя ему совсем не нравилось стукаться затылком о землю, и в итоге он ничему не выучился. Я при этом произносила «кувыркколлегия» — от кого я слышала это слово, Мария Евгеньевна ли его произносила или мама?
В «Хижине дяди Тома» были также молодые и прекрасные мулат и мулатка, раб и рабыня, полюбившие друг друга и сумевшие бежать на свободу в северные штаты. Их красота стала предметом моего поклонения, и я не могла даже представить себе, что белокурые и голубоглазые могут быть красивы.
Через год или два мы с мамой пошли в кино. Все сходили с ума от цветных мультипликационных диснеевских фильмов «Три поросенка» и «Микки Маус — дирижер». Я старалась, подчиняясь общим вкусам, полюбить то, что все хвалят, и скрывала от себя, что фильмы Диснея меня разочаровали. Они не давали пищи моему воображению. «Поросят» еще спасала веселенькая музыка, а Микки Маус возмутил меня нарушениями здравого смысла, например, перелетами по воздуху. Но вместе с ними был показан первый короткометражный цветной фильм «Кукарача»[4]. Я ничего не поняла в сюжете (история ревности), но действующие лица были мои смуглые красавцы и красавицы из «Хижины дяди Тома», я их видела собственными глазами. Я пыталась передать свое восхищение красотой действующих лиц фильма маме, но она сказала, что они смуглые, потому что креолы, мама не понимала или, может быть, не хотела меня понять.
Из книг ли, из плакатов на улицах или из каких-то разговоров (только не Марии Федоровны, конечно) еще до школы я пропиталась современной идеологией: идея всеобщего равенства (как говорят, симптом будущего парии) и всеобщего же счастья не могла не захватить меня, и я начала спорить с Марией Федоровной, которая проявляла враждебность к новому, советскому, социалистическому и утверждала, что люди не могут быть равны. Она без каких-либо сомнений восхищалась тем, что было до революции, и мне не хотелось даже прислушиваться к ее аргументам.
В ее воспитании строгость сочеталась с баловством, с исполнением моих желаний. Я не боялась Марии Федоровны, я боялась уменьшить ее любовь.
Мария Федоровна не всегда понимала меня, но я-то этого еще не могла понять. Мария Федоровна удивлялась и досадовала, когда посылала меня подойти к памятнику Пушкина и посмотреть время на часах на другой стороне улицы, и я не видела, а она говорила: «Я же вижу отсюда».
Заботясь о моей безопасности и здоровье, Мария Федоровна запрещала мне многое. Мне приходилось стричь ножницами, которые были настолько тупые, что мяли, а не стригли. Мне запрещалось делать куличики из мокрого песка, а сухой рассыпался.
Мария Федоровна не заботилась о том, чтобы одежда была красива, для нее было важно, чтобы было просторно и по возможности по старинке. Однако мне сшили розовый летний халатик, совсем не широкий, и мне было приятно надевать его, хотя он никак не соответствовал ни вкусам Марии Федоровны, ни моим героическим принципам.