Если бы этот спор относился ко мне одной, я могла бы на этом признании поставить точку. Но это был грех общий. Его тогда разделяли со мной и те адвокаты, чье мужество не подвергается сомнению. И объяснить подлинную причину такого поведения мне кажется необходимым.
В советской адвокатуре существовало (да и поныне существует) неписаное правило, которое требует от адвоката, выступающего по делу, связанному с идеологией, не просто осудить «вредные», с официальной точки зрения, убеждения, но и выявить свою гражданскую позицию.
Называя взгляды Буковского несерьезными, отмежевываясь от них, я это делала не только в силу инстинкта самосохранения (хотя и это имело место), но (и это – главным образом) бездумно следуя привычной установившейся схеме. Должно было пройти время, мое сознание должно было значительно эволюционировать для того, чтобы я могла поставить перед собой вопрос: «Почему и для чего я должна в защитительной речи выявлять свою гражданскую позицию?»
Судят не меня, а другого человека, следовательно, суду мои убеждения должны быть безразличны. Так для чего же адвокат должен произносить эти слова осуждения? Во имя чего я должна выявлять свое «гражданское» отношение?
И я не могла не ответить на этот вопрос однозначно: только во имя самосохранения.
В последующих политических процессах я тоже не переходила грань – не солидаризировалась с теми оценками советской действительности, которые декларировали мои подзащитные. Иногда это не вступало в конфликт с моей совестью потому, что я действительно не разделяла их взглядов. Бывало, что это являлось результатом сознательного компромисса, от которого просто не хватало мужества отказаться. Но ни в одном из последующих политических дел я уже этой традиции не следовала и свою «гражданскую» позицию не выявляла. Интересно, что первое за годы моей работы взыскание (в 1971 году) президиум Московской коллегии объявил мне за то, что, произнося речь по политическому делу, я не выявила свою «гражданскую» позицию.
Последние слова подсудимых – последняя возможность для них обратиться к суду.
Как правило, в обычном уголовном деле последнее слово бывает очень кратким. Несколько слов о раскаянии и просьба о снисхождении, если подсудимый признает себя виновным, и просьба об оправдании, когда он свою вину отрицает.
Для обвиняемых в политическом преступлении, особенно для тех, кто спорит с обвинением, последнее слово часто – главная стадия процесса. В последнем слове они могут сказать все то, что считают важным и полезным для своей защиты, в том числе и о мотивах, которые ими руководили. Никто из участников процесса не вправе в этой стадии задавать им вопросы, прерывать их, не вправе ограничивать подсудимых во времени. Только в одном случае председательствующий может останавливать подсудимого во время произнесения последнего слова, – если он «касается обстоятельств, не имеющих отношения к делу» (статья 297 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР).
Мне очень понравилось последнее слово Вадима Делонэ. Слушая Вадима, я вновь отмечала врожденный артистизм. Умение говорить с такой подкупающей искренностью, когда каждое сказанное слово действует на ум и сердце слушателя. Это была прекрасная защитительная речь, произнесенная с тактом, чувством собственного достоинства и сдержанностью.
Вадим в этой речи ни разу не сказал, что признает себя виновным.
– Я не даю юридической оценки своим действиям. Вам, а не мне решать – преступил я границу закона или нет. Могу сказать одно: принимая участие в демонстрации, я никак не предполагал, что совершаю правонарушение. (Последние слова всех подсудимых цитирую по записи Павла Литвинова.)
Очень удачно использовал он ту часть речи прокурора Миронова, где тот говорил о стихийных демонстрациях.
– Прокурор приводил пример, когда люди, радуясь очередному запуску космонавтов и желая поделиться с другими своей радостью, выходят на улицу с самодельным лозунгом «Ура! Наши в космосе!». Ну а мы хотели поделиться своим горем: арестовали наших приятелей, и мы хотели поделиться своим беспокойством за их судьбу.
Делонэ считал свое участие в демонстрации ошибкой, но не потому, что признавал ее незаконной, а потому, что не считал демонстрацию наилучшим способом выражения своей точки зрения.
– Я вышел на площадь, не думая, что совершаю что-то противозаконное, да и сейчас полагаю, что мы ничего не нарушили, – так начал свое последнее слово Евгений Кушев.
– Главным для меня, – говорил он, – была дружба. И я вышел на площадь именно потому.
Кушев говорил и о том, что религия – это личное дело каждого человека. Что он не может понять, почему здесь, в судебном процессе, столько страстных и несправедливых слов было сказано о его пути к христианству.
Все, кто был в зале, – публика, участники процесса, судьи – слушали Вадима и Евгения внимательно, но все понимали, что главное – впереди, что «главным» будет последнее слово Буковского. Таким оно и оказалось. «Главным» по взрывной силе, по бесстрашности формулировок, по откровенному нежеланию считаться с ограничительными рамками дозволенного в суде. При всей своей нетрадиционности и неожиданности для советского суда это последнее слово было абсолютно традиционным для политических процессов дореволюционной России, когда обычно судебная трибуна использовалась для пропаганды политических убеждений. Предъявленное обвинение для Буковского было только предлогом, и мне временами казалось, что он о нем просто забывает. Забывает и о себе, и о том, что ждет его дальше, о тех последствиях, к которым может привести его последнее слово.
– Для чего внесена в советскую конституцию гарантия уличных шествий и демонстраций? Для чего внесена такая статья? Для октябрьских и первомайских демонстраций? Но для демонстраций, которые организует государство, не нужно было вносить такую статью – ведь и так ясно, что этих демонстраций и так никто не разгонит. Нам не нужна свобода «за», если нет свободы «против». Мы знаем, что демонстрация протеста – это мощное оружие в руках трудящихся, это их неотъемлемое право во всех демократических государствах. Где отрицается это право? Передо мной лежит газета «Правда» от 19 августа 1967 года. В Мадриде происходил суд над участниками первомайской демонстрации. Их судили по новому закону, который недавно был принят в Испании и предусматривает тюремное заключение для участников демонстрации от полутора до трех лет. Я констатирую трогательное единодушие между фашистским испанским и советским правительствами.
Свобода слова и печати есть в первую очередь свобода критики; хвалить правительство и так никто не запрещает. Если внесены в конституцию статьи о свободе слова и печати, то имейте терпение выслушивать критику. Как называются страны, в которых запрещено критиковать правительство и протестовать против его действий? Может быть, капиталистическими? Нет, мы знаем, что в буржуазных странах существуют коммунистические партии, которые ставят своей целью подрыв капиталистического строя.
Закончил Буковский так:
– Существуют понятия честности и гражданского мужества. Вы – судьи, в вас предполагаются эти качества. Если у вас действительно есть честность и гражданское мужество, вы вынесете единственно возможный в этом случае – оправдательный – приговор.
Я абсолютно не раскаиваюсь в том, что организовал эту демонстрацию. Я считаю, что она сделала свое дело, и, когда окажусь на свободе, я опять буду организовывать демонстрации…
…Я привела эти длинные цитаты не столько для того, чтобы подтвердить ими митинговый характер последнего слова Буковского, сколько для того, чтобы сказать моему читателю: в этот день, 1 сентября 1967 года, в Московском городском суде впервые со времени наступления сталинского террора в открытом судебном заседании звучали слова такой беспощадной критики в адрес советского строя. Впервые говорил человек, которого не мог остановить судья, которого не испугало заявление прокурора о том, что «…здесь совершается новое уголовное преступление».