* * *
Медицина ее очень интересовала, она имела какой-то дар диагноза. Сколько случаев было в нашей римской жизни, когда доктора говорили одно, а Фламинго другое; и всегда оказывалось, что права была она. Все знакомые обращались к ней за советами, и наш друг, милый доктор, который лечил (и часто даром) всех русских друзей, сильно ревновал Фламинго к своим пациентам.
Во время Первой мировой войны она прошла медицинский курс и стала сестрой милосердия Красного Креста. (Не знаю, написана ли она была в качестве таковой для регулярной работы, но знаю, что она постоянно кого-то лечила и всегда с полной беззаветностью.) В первые годы после октябрьской революции началась страшная эпидемия сыпного тифа. Переболел и почти весь медицинский персонал. Фламинго постоянно ухаживала за больными, но сама не заразилась.
Заразился, однако, один из близких ей людей, Сураварди — впоследствии известный ориенталист и посол Пакистана при Ватикане. Он был другом молодого индуса, за которого Фламинго должна была выйти замуж. Любовь между ним и молодой Ольгой была чувством очень высоким, мистическим и соединяющим их какими-то метафизическими, таинственными связями. Для посвящения в жизнь истинной любви, Фламинго должна была отказаться от своего старого мира — и внешнего и внутреннего — и окончательно уехать к жениху в Индию. Он ждал ответа; она колебалась и попросила отсрочку. Он вернулся на родину, а в назначенный ими день послал своего близкого друга, Сураварди, чтобы узнать ее решение. Фламинго за это время много передумала и убедилась, что это путь очень высокий, но не ее. Тем временем Сураварди заразился сыпным тифом, попал в больницу, был обречен докторами, но спасен от смерти Фламингой, которая от него не отходила ни на минуту. Она рассказывала особенно ярко про последнюю ночь — ночь кризиса, когда она его откачала какими-то на свой страх выбранными вспрыскиваниями. Сураварди всю жизнь был благодарен Фламинге за свое спасение и глубоко ее чтил.
* * *
Религиозная жизнь у Фламинги с годами все более и более углублялась. У меня создалось впечатление, что она тайно дала обет бедности. Не было сил заставить ее купить для себя что-нибудь, хотя бы и совсем нужное. Вспоминается, к каким ухищрениям нам с Димой пришлось прибегнуть, чтобы она согласилась принять новую скромную нейлоновую шубку, когда ее старая уже так продырявилась, что вызывала всеобщее удивление. Никогда ни одного такси — на трамвае или пешечком; никогда ни одного пирожного в баре (даже если в этот день она не обедала); если же у нее были деньги, то сразу покупала что-нибудь, чтобы подарить нуждающемуся, а то просто побаловать кого-нибудь любимого.
Рассказывает мне мой бесценный друг Ирочка Прен, что она как-то говорила с Фламингой об одном праведнике и спросила: зачем молиться за его душу? Ведь она явно спасена. Фламинго ответила:
— Да, нужно непременно молиться о нем. Мы не знаем, сколько грехов других людей этот праведник взял на себя.
В последнюю неделю жизни Фламинги (она умерла 11–го мая 1978 года) она тяжко болела и сознание у нее подчас помрачалось. Эти моменты у нее как бы выключались из жизни, и она о них не помнила. Но замечательно то, что они относились все к материальной стороне жизни, а умственная и душевная жизнь возвращалась совсем живой и сознательной. Она интересовалась всем происходящим, внутренне участвовала в текущих событиях, духовно присоединялась к силе добра, борющейся со злом.
Как она была поражена известием об убийстве Альдо Моро за два — три дня до ее смерти!
— Боже мой! Зачем, зачем они это сделали![1]
По телевизору давали «Ревизора». Лежа в постели, уже крайне слабая, Фламинго просмотрела его с начала до конца — ее интересовала итальянская постановка пьесы. В воскресенье передавалась торжественная обедня. Фламинго, лежа, ревностно участвовала в ней и следила за ее ходом всей душой. Когда служба дошла до «Отче наш», она, зная (хотя была православной), что в католической церкви верующим полагается произносить молитву стоя, взглянула на меня жалко и беспомощно, как бы спрашивая: «Как мне быть? Я не могу встать!».