18.03.1814 Пенза, Пензенская, Россия
От двух до шести лет я жила в Пензе с отцом и матерью; это были единственные розовые дни моего детства.
Нужно ли тебе рассказывать, как росла я, окруженная заботливостью, взлелеянная ласками? Все в доме делалось для моего удобства и для моего удовольствия: напроказничаю бывало и мать моя скажет мне с улыбкой: "не делай этого в другой раз", да еще потреплет по щеке, поцалует меня. Даже отец на все жалобы и доносы на меня няни моей говаривал: "оставьте мою вострушку, пусть порезвится" -- и вострушка, ободренная безнаказанностию, мстила доброй своей няне, восьмидесятилетней Анне Мелентьевне, непослушанием, новыми подвигами резвости, а еще чаще поддразниванием и называнием ее "пересказчицей". Редко дети понимают жестокость своего обращения с нянями и поймут ее уж слишком поздно, когда нет возможности загладить прошедшее. Однакоже, несмотря на упреки моей совести против моей доброй няни, ничто не изгладит и не заменит мне отрадных воспоминаний детства и неограниченной любви и заботливости моей матери. Счастливое, беззаботное время! Скоро, слишком скоро оно миновалось, но на веки врезалось в душе; память о нем часто томит меня не только сожалением, но и отчаянием. Как незакатная звезда не померкнет оно на горизонте моих воспоминаний, где уже многое задернулось черной тучей опытности и несправедливости!
С каким сладостным упоением и как часто переношусь я в Пензу, в наш крошечный, хорошенький, деревянный домик на Большой Московской улице, окруженный запущенным садом. Дом отделялся от улицы густым палисадником, где разрослись на просторе черемуха, сирень и шиповник; ветви их затемняли окна и скрывали улицу, что мне также не нравилось, как и огород; я любила сидеть на окошке, смотреть на прохожих, следить за всеми происшествиями на улице, по которой в хорошую погоду тонули в песке, а в дурную вязли в грязи и пешеходы и экипажи, хотя экипажи, в особенности кареты, были тогда редкостью в Пензе, и ни один бывало не проедет, не возбудив общего любопытства и различных предположений: как и зачем едут такие то, почему не заехали туда то и не случилось ли чего там то?
Более всех экипажей производила фурор огромная желтая карета бабушки моей Екатерины Васильевны Кожиной (рожд. княж. Долгорукой), запряженная четвернею с двумя лакеями на запятках; один из них растворял с громом дверцы, с треском откидывал ступеньки, а другой раболепно расстилал коврик у подъезда мод ноги ее бывшему сиятельству. Бабушка воспитывалась в Смольном монастыре, и принадлежала, кажется, к числу воспитанниц первого выписка; она очень гордилась своим воспитанием и своим происхождением; одним словом, она была вычурна, холодна, почти неприступна и хотя, навещая мою мать, она привозила мне карамельки и красные яблоки, я не очень ее любила: она никогда не ласкала меня, -- а детей только и привязывает мягкость сердца, которую они предугадывают по чутью. Меня тоже часто возили к бабушке. Как теперь смотрю я на нее: она поздно вставала, почти перед самым обедом, чесалась и мылась в постеле; вместо мыла употребляла мякиш черного хлеба; зато кожа у нее была удивительно нежна и тонка. В этой же постеле кушала она чай. Живо помню и ее огромный чайный ящик, в котором она тщательно хранила чай, сахар, кофе и даже сухари, -- ко какие это были вкусные сухари! Что за праздник бывало, когда она расщедрится и поподчует меня сухариком; мне кажется, она никогда никому их не предлагала -- даже матери моей.
Носила она почти всегда белый капот, кругленький батистовый чепчик, с такими же завязками, из которых сооружался огромный бант напереди; домашнюю турецкую шаль, с мелкими пальмами, в гостях желтую турецкую шаль с крупными пальмами. После обеда она усаживалась на канапе, подогнув под себя ноги, пододвигала старинный столик из разноцветного дерева, с медной решеткой кругом, округленный с боков и вырезанный полукругом напереди, и до самого чая раскладывала grand'patience. Иногда вечером угощала она нас доморощенными музыкантами и певцами: я очень помню одну из певиц -- Аксюшу; как нравилась она мне, когда, жеманясь и поднимая глаза к потолку, беспрестанно поворачивала головой, точно фарфоровый мандарин; по моему понятию (конечно, тогдашнему), она с особенным чувством певала: "Среди долины ровные", так что я бывало расплачусь, просто разревусь, и этим скандалом оканчивался домашний концерт. По самым торжественным дням в семействе, в большом зале с колоннами и хорами, устраивались театры; актерами были те асе певцы и певицы, музыканты тоже зачастую перебегали из оркестра на сцену, переменяя, по обстоятельствам, смычек на шпагу или на палку.
Покойный муж бабушки ввел в ее дом все эти полубоярские затеи, а бабушка, несмотря на свою скупость, продолжала начатое им, в память ли о нем, или скорее для того, чтобы не совсем забыть его, -- не знаю; а слыхала только, что бабушка с ним была очень несчастлива и была рада-радехонька, что избавилась от него. Да уж так ведется в свете, -- живому противоречат, а умри только, все выполнят по его желанию, и всякого умершего готовы внести в список святых.
В спальной у бабушки по стенам были развешаны портреты всех возможных князей Долгоруких и князей Ромодановских. Более всех памятны мне черты и одежды Кесаря Ромодановского и князя Якова Долгорукого в напудренных париках и бархатных кафтанах; да еще какой то князь Долгорукий, бледный и худой, в монашеской одежде, -- вид его наводил на меня ужас и я всегда старалась усесться спиной к нему. Бабушка любила толковать о своих предках, об их роскошном житье, об их славе, богатстве, о милостях к ним наших царей и императоров, так что эти рассказы мало-по-малу вселили во мне такую живую страсть к ним, или лучше сказать к их титулу и их знатности, что первое мое горе было то, зачем я не княжна; бабушку очень радовала моя благородная гордость, так величала она мою непростительную глупость.
"Замужество ее уже не в молодых годах, -- как отмечает в своих воспоминаниях А. М. Фадеев, близко знавший Е. В. Кожину, -- произошло единственно из расчета, в котором она горько ошиблась.
Старый помещик Кожин слыл за богатого человека, жил роскошно. Давал балы, пиры, держал свой оркестр музыки, домашний театр с труппою на крепостных людей, увеселял и удивлял губернскую публику своей широкой жизнью, которая ввела в заблуждение и нашу тетушку, составившую себе преувеличенное понятие о его состоянии. Вследствие этого заблуждения случился неожиданный результат: княжна Екатерина Васильевна Долгорукая пожелала присоединять богатства помещика Кожина к своему, хотя не особенному, но довольно кругленькому имуществу. Кожин же, расстроив совершенно свои дела, разоренный, -- чего никто не подозревал, -- считал княжну Екатерину Васильевну скупой, богатой женщиной, гораздо богаче, нежели она была в действительности, желал ее состоянием поправить свое. Так они и поженились, с строжайшим условием с ее стороны, жить на разных половинах и абсолютно в братских отношениях; это, в их пожилом возрасте, не могло конечно составить особенной жертвы. Кожин оказался почти без всяких средств, а супруга, разумеется, не дала ему ни копейки для поправления оных. Последовало обоюдное разочарование. Но как дама с характером и энергией, она не упала духом и немедленно приняла решительные меры; разогнала музыкантов и актеров, уничтожила всю роскошную обстановку его прежней жизни, прекратила безвозвратно все увеселительные проделки, прибрала к рукам все, что было возможно, и главнейшим образом его самого. Затем, Кожин, недолго насладившись счастием супружеской жизни, поспешил оставить ее вдовой, о чем она нисколько не горевала. Много историй в этом роде рассказывали о Кожиной, что не мешало, однако, ей быть, по своему, ласковой, приветливой, умной, вполне светской и очень приятной старушкой, хотя в отношении денег крайне неподатливой". ("Воспоминания" А. М. Фадеева, Одесса, 1897, стр. 37-38. Ср. данные об Е. В. Кожиной и обстоятельствах ее смерти в этих же воспоминаниях, стр. 91-95).
25.06.2021 в 16:19
|