Во время суда Азеф жил на юге Франции. Он видимо тревожился обвинениями Бурцева и писал мне письма, в которых не скрывал своей тревоги. Я находил объяснение этой тревоги в его оскорбленном чувстве собственного достоинства.
Так, он писал мне от 21 октября:
"...Ход или постановка дела мне несколько непонятны. Обвинение ведь могло бы быть формулировано так. Имел ли Бурцев право на основании всего того, что он имеет, распространять и т.д. Я представлял себе весь ход гораздо быстрее. Он выкладывает все, -- это рассматривается и решается, имел право он или нет. При чем тут допрос Бакая и свидетелей, живущих вне Парижа? Но вам там, конечно, виднее. Уверен в одном, что вы все маху не дадите. Пожалуй, послушаюсь тебя, и с приездом еще подожду".
В другом письме из Сан-Себастьяна от 26/X он писал:
"Дорогой мой.
Конечно, судьи не историки, они обязаны выслушать и проверить все; они обязаны потребовать доказательства н от вас. Но... ведь тут не равные стороны: вы и полиция (я становлюсь на точку зрения твоих впечатлений от Бакая). Ну, как вы докажете судьям, например, утверждение Бакая, что когда Раскин приехал в Варшаву и должен был посетить N.. было в охране сделано распоряжение не следить за N., дабы шпионы не видели Раскина. Как это доказать? Я не понимаю. Относительно письма, которое писал Кременецкий, -- пойди и докажи. Хотя тут, пожалуй, легче. Ибо объяснение уже довольно-таки странное, -- что за сей поступок перевели лишь человека в Сибирь. Тут, конечно, можно было заставить Бурцева, чтобы он при помощи своих охранных связей, документально доказал, что Кременецкий был именно переведен в Сибирь после того письма, т.е. августа 1905 года. В общем мне кажется, что опровергать все, что исходит от охраны, для нос почти невозможно: н судьи, не будучи историками, должны н обязаны стать на эту точку зрения. Даже и в формальном суде введен институт присяжных заседателей, дабы решалось не исключительно формально, но принимая во внимание очень н очень многое другое. Став на эту точку зрения, мне все-таки не все понятно в этом суде. И прежде всего, перерыв для бесконечных допросов. Я не критикую, мой дорогой, но мне все не совсем ясно, а вернее всего тут мое настроение, мой субъективизм. Хотелось бы уже развязаться с этой мерзостью, да и потом шатание уж надоело".
В ноябре Азеф приехал в Париж.
Он пришел ко мне утомленный и разбитый. У нас произошел такой разговор.
Я повторил ему все обвинения Бакая (Бурцев при частных беседах со мною дал мне на это право: я был обязан словом молчать только о сообщении Лопухина). Я сказал, что, по моему впечатлению, двое из судей, -- Лопатин и Кропоткин, -- едва ли не на стороне Бурцева. Я сказал также, что, кроме показаний Бакая, есть еще одно показание, которое я рассказать не вправе.
Азеф встревожился:
-- Опять какой-нибудь Бакай?
-- Нет, не Бакай.
-- Но чиновник полиции?
-- Не знаю.
Азеф переменил разговор. Он сказал:
-- Так ты говоришь, что Кропоткин подозревает двойную игру?
-- Да.
Азеф помолчал. Затем он вдруг рассмеялся.
-- Да, конечно, не очень-то вы умны, чтобы нельзя было вас обмануть.
Через несколько минут он сказал:
-- Ты говоришь, есть еще показание. Верно, из полицейского источника?
Я опять ответил:
-- Не знаю.
Затем я сказал Азефу, что не совсем понимаю его поведение. Я бы понял его отказ от суда и поездку вместе с членами боевой организации в Россию на работу, -- он на это не согласился. Я бы понял также его полное невмешательство в вопрос о суде и в самый ход судебных заседаний. Но он не сделал и этого: он желал, чтобы суд состоялся, и он в письмах ко мне старался на него повлиять. Кроме того, ему известна лишь часть обвинения; другая, главнейшая, от него скрыта. Я сказал, что мне непонятно, как он может мириться с таким положением; что -- одно из двух: либо судят Бурцева и не подозревают честности Азефа, тогда Азефу должен быть предъявлен весь следственный и судебный материал; либо Азефа подозревают в провокации, и тогда нужно судить его, а не Бурцева. Я сказал, наконец, что я вижу, что аргументы Натансона, Чернова и мои не действуют на судей и что мы бессильны защищать его, Азефа. По моему мнению, он должен сам явиться на суд, сам опровергать Бурцева и защищать себя; только он один может защищать свою честь. Азеф сказал:
-- Я думал, вы, как товарищи, защитите меня.
Я ответил, что мы сделали все, что могли, и что не наша вина, если мы не можем большего.
Азеф долго молчал. Потом он сказал:
-- Так ты думаешь лучше, если я явлюсь на суд?
-- Да, лучше.
Он опять ответил не сразу?
-- Нет. Я не могу. У меня нет сил.
Он казался совсем разбитым. Я молчал. Он заговорил снова:
-- Или ехать в Россию?
-- Поедем.
-- Но если вас всех повесят?
Я убеждал его не считаться с этим. Он сказал:
-- Нет. Я этого не могу... Уходя, он поцеловал меня.
-- Знаешь, эта история меня совсем убьет...
Через несколько дней я получил от него письмо:
"21 декабря.
Дорогой мой.
Сегодня к тебе заходил, а вчера у тебя просидел целый вечер, поджидая. Хотел тебе передать, что Викт. [в] понед[ельник] не может принять участия в совещ[ании], а главное, что я решил не принимать участия в нем по 2 причинам: 1) из предварительного разговора с В. я выяснил себе, что все детали суда мне не могут быть известны (добросовестное отношение к суду это, конечно, требует), -- а то, что я могу сказать по поводу фактов, мне известных, уже мною сказано и тебе, и Виктору (Виктор даже мне заметил, что на все это мы уже указывали); я боюсь, что могу даже повредить или вернее стеснить вас всех. Я не знаю вполне ни состояния судебного следствия, ни психологии судей -- и, вероятно, получаю неправильное впечатление о способе вашей защиты, и мне не хотелось бы, чтобы мое мнение (вероятно, неправильное) имело бы на вас влияние. Хочу избежать вторичного упрека в том, что я принимаю и активное и недостаточно активное участие в этом деле. Дело в том, что я все время стоял на точке зрения, с вашего общего благословения, невмешательства в это дело (сиди и не думай об этом деле, мы справимся -- ваш совет). Не могу считать активным вмешательством то, что на твой вопрос о необходимости суда или ненужности его высказался, что мне представляется лучше суд, чем нет, -- но в то же время предоставил решать вопрос вам, и что я вполне присоединяюсь к вашему решению. Вы решили. Моя активность выразилась лишь в том, что я определенно высказывал свое желание, чтобы ты непременно участвовал в суде, как ты этого хотел. Вот эти две причины, вследствие которых я решил не участвовать в этом совещании, т.е., вернее, я отказываюсь от инициативы этого совещания. Вам же, если считаете возможным для себя сговориться, следует это сделать и принять во внимание, если находите нужным, то, что я тебе и В. высказывал. Затем надо ускорить дело и принять все меры и посчитаться с моим требованием -- потребовать сенсацию (Лопухин) на очную ставку. Относительно же фактических указаний из материала я уже условился с В.
Твой Иван".
Это свидание и это письмо зародили во мне впервые смутное подозрение.