автори

1427
 

записи

194041
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » Valentin_Sventsitsky » Автобиография - 10

Автобиография - 10

01.01.1898 – 31.12.1900
Москва, Московская, Россия

1898--1900

   Больше всего и чаще всего я думаю о смерти. Она вызывает во мне ужас и отвращение. Как это ни странно, но, может быть, одна только смерть вызывает во мне действительно живое чувство. Часто гляжу я на свои руки и думаю: через несколько десятков лет, может быть, через год, может быть, через день, я стану трупом, это мясо начнёт гнить, отвратительным удушливым запахом наполнит комнату... При этой мысли я начинаю дрожать, чувствую, как холодеют руки, ноги. И нестерпимо тоскливо, и нестерпимо мучительно становится на душе...

   Когда я думаю о смерти, -- может быть, потому так много и думаю о ней, -- мне словно хочется в чём-то себя уверить, словно это ещё не так, не наверно, что нужно ещё что-то узнать... Но в результате всегда одно и то же: умереть неизбежно. И новые приступы мучительного ужаса, до слёз, до исступления, до кусания подушки и нелепого крика...[1] а затем опять что-то не то и не то...

   Я не могу встретить на улице гроб, чтобы не пойти провожать его до кладбища. Мне противно смотреть на застывшее, пожелтевшее мёртвое лицо, на холодные, словно из воску сделанные руки; у меня кружится голова от смеси приторного земляного запаха разлагающегося трупа с запахом воска и ладана -- но во мне исчезает всякая воля, как автомат смотрю я на чужое, когда-то смеявшееся лицо, как автомат иду до могилы.

   На кладбище я всегда стараюсь встать поближе к краю и ловлю каждый момент, каждое движение гроба. Когда бросают первую лопату земли -- напряжение достигает высшей точки. Этот стук, словно в пустую грудь, эти в пыль разбивающиеся комья земли -- буквально физической болью отдаются в моём сердце.

   Я возвращаюсь с кладбища разбитый и больной. В каждом встречном вижу я мертвеца. Мне как-то странно, что они двигаются. Я почти не замечаю их платья, их усов, их бороды, ихнего тела -- но почти до галлюцинации ясно вижу их скелет, их кости, череп, глазные впадины, страшный чёрный оскаленный, смеющийся рот. Чем здоровее и жизнерадостнее лицо, тем яснее представляю я себе его лежащим в гробу, с венцом на голове, с посиневшими щеками, готовыми разложиться.

   Внутри себя я чувствую такую безжизненную пустоту, такое спокойствие, какое, мне думается, обыкновенно наступает только после смерти: ни страха, ни отвращения, скорей даже, едва уловимое чувство удовлетворения, пожалуй, даже торжества, как будто бы я знаю что-то важное и неизбежное -- и между тем, никому, кроме меня, неизвестное...

   

   Не торопитесь!

   Кто бывал у приснопамятного иеросхимонаха Анатолия[2], тот знает, как он любил это слово и какое великое значение придавал ему в деле духовной жизни... Я впервые увидел иеросхимонаха Анатолия, когда мне было 16 лет, и тогда же я впервые услыхал от него это слово. Это было очень давно и в то же время, кажется, так недавно.

   Я был гимназистом шестого класса, "потерявшим веру", дошедшим до отчаяния. Мне казалось, что жизнь моя кончена.

   Я увидел ласковые, любящие, немного смеющиеся глаза старца Анатолия и услышал: "А ты не торопись!"

   Я, точно сейчас, слышу эти слова. И мне часто хочется сказать на исповеди молодым людям, думающим, что жизнь их кончена, положение безысходно: "Не торопитесь".

   Что же в устах старца значило это слово? Зачем он постоянно повторял его? Будто бы мы так спешно идём по пути духовного устроения, что нас надо одергивать и предупреждать, чтобы мы не спешили?

   Нет, торопливость стоит и за самою медлительностью нашей, за самой нашей склонностью опускать руки при каждом внутреннем препятствии. Эта торопливость преследует идущего по пути духовной жизни во всём. Он постоянно сравнивает себя со своими соседями, которые, как ему кажется, ушли дальше его, и начинает считать себя таким отсталым, что кажется бесполезным трудиться над своим устроением. Эта же торопливость преследует человека и тогда, когда он сравнивает теперешнее своё состояние души с недавним прошлым. Ему начинает казаться, что он или совсем не сдвинулся, или идет назад...

   Для того чтобы достигнуть этого вожделенного состояния духа, для того чтобы постоянно видеть перед собой вечную цель жизни, для того чтобы всё в земной жизни связывать с внутренним духовным своим устроением, для того чтобы так понимать свою земную задачу жизни, -- для всего этого надо спокойно, терпеливо, доверчиво, уповательно, смиренно трудиться над своим внутренним устроением, дабы оно, орошаемое благодатью Божиею, так же росло, как идёт органический рост человеческого тела. Только тогда душа человеческая будет развиваться и крепнуть, "восходя от силы в силу".

   Вот почему так боялся духовный отец Анатолий всякой торопливости. И когда он видел перед собой мальчика, который в своем торопливом отношении к жизни думал, что подошёл к какому-то неразрешимому внутреннему тупику, ему хотелось не доказывать, не объяснять, а вот этою любовью своею покрыв, защитить и, как отец сыну, ласково, с любовью сказать только: "Не торопись".

   Немощно моё слово, но в память приснопамятного отца моего духовного иеросхимонаха Анатолия через 30 лет и я повторяю его вам, моим духовным детям: "Не торопитесь".

   

   Не было монастыря более строгого, чем Оптина пустынь, и не было монастыря, в котором был бы более свободный дух, чем там. Не было духовника более строгого, чем иеросхимонах Анатолий, и не было более свободного духом духовника, чем он...

   Не было духовника строже иеросхимонаха Анатолия и не было духовника, который бы давал большую свободу, чем он. Для того чтобы подойти к решению этой труднейшей задачи, нужно всегда памятовать, что в жизни духовной, жизни церковной всё -- живое, что здесь жизнь должна строиться путём внутреннего роста. "Вовремя не воструби, вовремя не промолчи!"

   Здесь нужен разум, здесь должно всё вырастать из внутреннего духовного состояния и в то же время здесь не должно быть беззакония, внешней беспринципности. Всё -- устав и всё -- свобода!..

   

   Я встретился с тобой в тяжёлый, трудный момент своей религиозной жизни[3]. От самого беспощадного отрицания всего и всех своим сознанием и от самого дикого самоутверждения своей волей я рвался к Спасителю, к новой жизни, к тихой радости, к самопожертвованию и всепрощению. Христианство было для меня ещё туманной светлой полосой где-то далеко-далеко. Но я уже знал и предчувствовал, что, сколько бы ни падал в пути, приду туда, в этот дальний, свободный, радостный край. Всё было во мне неясно, туманно, юношески-наивно, я не мог выбросить из души своей всей тяжести, всего сора, -- но уже бывали моменты, когда при звуке церковного колокола вдруг беспричинные слёзы восторга начинали душить меня, и я вбегал в церковь, забивался куда-нибудь в угол и целовал грязный холодный пол, чувствуя, как в сердце моём всё обновляется и оживает. За пением хора мне ясно слышались иные голоса, из алтаря в самую глубину души падали лучи такой радости, что я едва сдерживался, чтобы не броситься обнимать всех находящихся в церкви. Из церкви я уходил, словно узнавши какую-то тайну, такую дорогую, такую светлую, что никому об ней нельзя будет сказать никогда.

   Я ещё не был верующим, но уже предчувствовал радость веры. И мне хотелось скорее, скорее приблизить время настоящей религии. Мне доставляло невероятное счастье мечтать о деятельности миссионера, говорить о своей вере, называть себя христианином, исполнять все внешние признаки христианства. Я изнурял себя постами, спал на досках или, вернее, не спал вовсе, а, как только все засыпали, вставал на колени и простаивал ночи с надеждой и радостью, ожидая -- когда Господь пошлёт мне веру.

   В это время умерли два моих друга. Смерть одного из них казалась мне особенно несправедливой и безбожной. Помню, когда несли открытый гроб, я шёл у изголовья и мне было видно его лицо -- такое знакомое, такое милое, только добрые прекрасные глаза были закрыты...

   Я стал молиться, чтобы Господь воскресил его. Я требовал, я просил, умолял. Я почти не мог идти от волнения и ужаса, который охватывал меня тем больше, чем больше я просил и требовал.

   Друг не воскрес.

   И я там же, на могиле, решил больше никогда не произносить имени Христа.

   Но Господь спас меня. И ты был орудием этого спасенья. У гроба умершего друга началась наша дружба. Твоя святая, прекрасная душа коснулась моего надрыва, и я стал оживать. Прошло не много времени -- а ты уже был мне необходим, как воздух, как свет. Только в твоём присутствии я воистину жил. В твоих глазах я видел сияние Божие, и мог молиться при тебе, и действительно тайно от тебя молился почти всегда. Часто с благоговением и радостью мне хотелось целовать твои руки, и жизнь твоя слилась для меня с моей жизнью безраздельно.

   Так прошло несколько лет. В прямой зависимости от тебя, но в полной для тебя неизвестности свершался мой духовный рост. Ты был неверующим. Мы избегали говорить об этом. Это было больно и тебе, и мне. Ты черпал из меня чувства и мысли, научался любить и думать -- я по-прежнему созерцал твою душу и в этом черпал новые силы для постоянного движения вперёд.

   Прошло несколько лет. Эти годы были для меня целой вечностью, столько самых противоположных и взаимно исключающих религиозных состояний мне пришлось пережить, но всегда в минуты самых тёмных периодов моей жизни ты был для меня какой-то маленькой-маленькой светлой точкой, которая совсем не исчезала из глаз никогда.

   Два года назад ты заболел и был при смерти[4]. Боролась смерть не только с твоей жизнью, она боролась и с моей. Я внутренне решил тогда, что без тебя жить не буду.

   Ты выздоровел -- и это был последний момент нашей дружбы. Здесь, на краю могилы, твоя душа должна была сказать: да или нет. Душа твоя сказала нет.

   Душа твоя сразу ограничилась, потемнела, погас нездешний свет в твоих глазах. Друг ушёл от меня -- ты стал бывшим другом!

   О, как я был одинок тогда! Какое отчаяние преступное и жестокое овладело моей душой. Мне хотелось в безумии и исступленьи -- смешать себя с грязью, осквернить всё самое святое в душе. Это было позорнейшее время моей жизни, о котором я не могу вспоминать без ужаса и отвращенья.

   Я не только отрёкся от Христа -- я решил сознательно предаться во власть Антихриста. Мёртвая тень легла на мою душу, и я превратился в живой труп.

   Не было у меня прежнего друга. Но прежнего друга я забыть не мог. Я любил его ещё сильней, ещё мучительней, чем раньше. Я боялся встречи с тобой, чтобы ты не осквернил прежний образ, оставшийся в моей душе. Мне казалось, что, если увижу тебя, я уже никогда не верну прежнего друга. Встреча с тобой была для меня равносильна не только духовной, но и физической смерти.

   О, поверь мне, что никто, никогда тебя не любил и не может любить, как я, ибо ни для кого ты не был тем, чем ты был для меня.

   И даже сейчас я часто вижу тебя во сне, точно всё по-прежнему, точно по-прежнему сияют твои глаза, душа по-прежнему чиста и бьёт в ней по-прежнему ключом источник божественной жизни. Будто бы я иду, по обыкновению измученный и ослабший, а ты, как бывало, подходишь ко мне и говоришь: "Ты устал. Дай руку, пойдём вместе". -- И радость и счастье охватывают меня, я не могу выдержать и плачу, плачу, покудова не проснусь, -- а когда проснусь, то плачу снова мучительней, неутешней уже не от радости, но от горя...

   Несколько лет назад ты писал мне: "Мне прямо жутко становится от моего неверия -- ведь, в сущности, без веры никакой почвы -- тогда вся нравственность никуда. Неужели же нет твёрдого здания. Ах как бы мне хотелось! Но я не падаю духом и надеюсь, да и ты поможешь мне"...

   В первый раз за все эти годы, перечитывая вот это письмо, которое я давно уже знал почти наизусть, я спросил себя: да почему же, почему я не помог ему? Почему я ни разу не открыл ему своей религиозной души? Кто же виноват, кроме меня, в его духовной смерти? Кто? И мне сразу до самой последней черты стало ясно, что я, один только я. Я уничтожил своими собственными руками образ того, кто спас меня, кого я любил всеми силами, на какие способно моё сердце, я уничтожил своего светлого, как ангел, друга, я сделал его "бывшим".

   Моя вина, вина моего религиозного уединения, стала предо мной во всём своём страшном значении.

   Это открытие было новым и -- верую -- последним, окончательным поворотом моей жизни.

   Отныне для меня становилось ясным, что за эту вину свою я должен заплатить постоянной, пламенной борьбой с религиозным уединением, черпая силы для этой борьбы в тех страданиях, которые никогда не заживут во мне, которые каждый раз даже с новой, с большей силой вспыхивают при мысли о том, что это я, я сам оттолкнул тебя, родной мой, единственный мой друг! Я жил, черпал в тебе силы познавать Бога, идти ко Христу, но я ревниво, болезненно, как вор, прятал от тебя малейшее религиозное чувство.

   Я не пускал тебя в своё святое святых, я не молился при тебе, я ни разу не плакал пред тобой от счастья и радости, я ни разу не рассказал тебе того, что говорил мне мой Христос, мой Спаситель. Крадучись, пряча от тебя свою драгоценность, ночью, один, как безумный скупец, наслаждался я в своём уединении дивными, прекрасными, несказанными сокровищами, которые загорались во мне и вокруг меня!

   А между тем для меня очевидно, мучительно очевидно, что, если бы ты хоть раз пережил со мной великую радость любви к Христу, если бы увидал душу мою, когда в ней загорался подлинный свет и открывалась ей вечная красота, -- душа твоя коснулась бы нетленного мира и ты чистым сердцем своим не мог бы не принять моей веры.

   Ты принял бы ту прекрасную, вечную жизнь, которая раскрывается в любви к Божеству, ту радость, которую даёт единение со всеми и с миром.

   Для меня теперь ясно, что ты бы почувствовал всем существом своим, какая абсолютная правда заключена в Христе. Как преображается вся жизнь, сиротливая и ненужная, когда измученная душа узнаёт своего Отца. Как оживает всё от дивных слов "Христос воскрес!". Как рушатся цепи рабства и смерти, какой восторг и счастье -- знать, верить и любить Христа!

   О, если бы я мог, вместо всех наших долгих разговоров и споров, хоть раз сказать: "Верую в Господа Иисуса Христа", как говорил я это в своём уединении, в своём одиночестве. Ведь тебе не нужно доказывать, что мир существует. Ты веришь в это. Он сам говорит за себя. Но та правда, которая была в душе моей в часы молитвы, ещё очевиднее, ещё менее нуждается в доказательствах. Ты не мог бы не увидать её. Ты не мог бы её не принять!

   Моя вина и вина всех верующих во Христа -- в их религиозном уединении, главный источник которого -- эгоизм, самоутверждение.



[1] Ср. написанное до знакомства с этим текстом: "Ай как постыдно страшно умирать -- / До нутряного воя, до трясучки!.. / С начальных классов угнетала мысль, / Пугался засыпать -- не мог представить, / Как это: вдруг -- меня -- не будет?.. / Всё кончится и продолжаться станет, / А я совсем (и навсегда!) исчезну... / Мутился день в кошмаре вечной ночи" (С. Чертков "Страх", март 2005).

[2] Анатолий (Потапов; 1855--1922), прп. -- насельник Оптиной пустыни (1885), пострижен в мантию (1888) и рясофор (1895), иеромонах (1906).

[3] Шер Василий Владимирович (1883--1940) -- член РСДРП, меньшевик, участник вооружённого восстания в Москве (1905), член правления Госбанка СССР (1920-е), арестован (1930), все ложные обвинения признал, умер в тюрьме.

   В 1895 г. Свенцицкий после смерти отца переехал из Казани в Москву и 12 августа поступил в 4-й класс 1-й Московской классической гимназии, 24 апреля 1896 г. был оставлен на второй год по болезни и осенью попал в класс, где учился Василий Шер. Близко сошёлся с ним не ранее 1898 г., а настоящая дружба завязалась после скоропостижной смерти Бориса Кузнецова в декабре 1899 г.

[4] Зимой 1903 г. Василий Шер болел сыпным тифом. Ср. о начале 1904 г.: "Наиболее сильная перемена произошла с Шером: он самоопределился как экономист марксистской школы. Влияние Свенцицкого на сей раз оказалось бессильным, и ему пришлось довольствоваться язвительными насмешками над неразумным, одурманенным и ослеплённым Васей" (Вишняк М. Дань прошлому. Н.-Й., 1954. С. 85-86).

18.05.2021 в 12:39


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright
. - , . , . , , .
© 2011-2024, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама