автори

1427
 

записи

194041
Регистрация Забравена парола?
Memuarist » Members » borman46 » Родился в ГУЛАГЕ (Каргопольском Лагере НКВД)

Родился в ГУЛАГЕ (Каргопольском Лагере НКВД)

30.07.1946 – 24.06.1948
пос. Ерцево, Архангельская, РСФСР

                             Вместо Автобиографии

Мы разменялись жизнями с моим отцом в зоне Каргопольского ИТЛа – я там родился, а он умер. Я уехал (был увезён 2-х летним в Ригу, где задолго до войны жила моя мама и были родственники), а он остался в той проклятой, мёрзлой, мощённой костями зеков, пропитанной потом, кровью и несказанными страданиями, земле.
“Столица” этой зоны - ст. Ерцево, Архангельской обл., где отец мой, отсидевший уже до этого 6 лет (с 27 по 33 гг.) в одиночке Рижского Централа за коммунистическую деятельность, несовместимую с «ценностями буржуазной Латвии" и высланный в СССР Латвийским правительством, осел в Москве с моей матушкой. Там он проработал какое-то время на ЗИСе в экономической должности, через 3 года приветствовал рождение первого сына - моего старшего брата и, вскорости, за простое несчастье родиться не в России, получил 10 лет по известной, статье с отбыванием срока в Каргопольском ИТЛе, где скоропостижно и очень непонятно, умер в марте 1948 г., не досидев совсем немного, и успев поучаствовать в моем неторжественном появлении на свет, за что ему несказАнное и не скАзанное спасибо.

 

Похоронен он где-то там, на этой людоедской территории, не знаю где, когда мне не было и 2-х лет, после чего, моя высокообразованная матушка, проведшая лучшую часть своей жизни в вечном ожидании сначала жениха, а потом и мужа, после отсидок, уехала со мной и старшим братом в Ригу к сестре, где мы и жили, какое-то время полулегально, (т.к. семьям "врагов народа" нельзя было селится в радиусе 60км от столиц союзных республик и 100км от Москвы)*. Быть семьёй врагов народа в конце 40-вых и в 50-х было довольно хлопотно – ладно-бы, хер с ним, морально, но нельзя было прописаться в Риге, волчьи ограничения по работе и, естественно, проблема при моём, последовавшим позже, поступлении в школу в 1 класс - никто не брал, пока мама чуть ли не на коленях, не умолила похлопотать за меня, знакомую ещё по до советской жизни, завуча 1-ой Железнодорожной школы, относительно независимой от Минобраза и полувоенного подчинения. Директор этой школы, в звании полковника желдор войск, сказав, что обучение у нас в стране обязательно даже для воров, приказал меня зачислить. Позже, будучи довольно неблагополучным в смысле поведения, и стоя на “ковре” в кабинете директора или в учебной части, я имел неоднократную оказию видеть мою папку с чёрной литерой СВН, что расшифровывалось, как “семья/сын врага народа”, аж до 57г. В пионеры меня поэтому же долго не принимали, а когда приняли, то не во 2-ом, как всех нормальных в то время, а в 4-ом классе, и то неохотно, но, зато, по иронии судьбы, в день рождения cталина. Этот день я отметил чудовищным пожаром в нашей коммуналке. (Гладил брюки и галстук перед уходом, отвлёкшись на телефонный звонок приятеля, поставил утюг на тряпку, тлевшую, как потом оказалось, которую потом впопыхах кинул в платяной шкаф перед уходом).Сгорело всё,- что, надо сказать, было не очень много, но жрать и носить было абсолютно нечего, не говоря уж о погибшем институтском дипломе моего брата. Странно, что меня не убили ни родичи, ни соседи, хотя явно хотели, а я не возражал.

 *Так что, своё, буквально босоногое детство, я проводил в посёлке Скулте (64 км от Риги по Таллинскому шоссе), - диких по тому времени краях, с остатками "лесных братьев", где и освоил латышский, как свой родной. Жил я там с тетей Леной, сестрой моего отца, учительницей немецкого, русского и литературы, жёсткой и несгибаемой ленинкой, - прямой и суровой, как закалённый дюбель, которая отвоевала в гражданку, со спиртом, папиросами, привычкой к смертям, и упёртой лояльностью к советской власти, за что тоже получила свои 10 лет в 37ом. Её муж, и гениальный (как говорили), сын отреклись от неё и позже оба, но по-разному погибли в первые же дни войны. Она же на каком-то из зековских расконвоированных этапов, в конце 46г., встретилась со своим братом - моим отцом, который взял с неё слово, чтобы она, в случае чего, позаботилась о его младшем, только что родившимся в зоне сыне, т.е. обо мне. С тех пор, после своего освобождения, эта бесконечно одинокая, железобетонная, со стальной арматурой внутри, женщина, стала мне 2-ой матерью, со своей мозолистой, жёсткой и безграничной любовью ко мне, никогда не вербализованной, но бывшей для меня данностью. Это от неё, моя всегдашняя дерзкая, внутренняя уверенность в себе (не путать с самоуверенностью) и, подчас, бесшабашное жизнеощущение, что нEчего ничегO боятся и всё мол смогу. Помогло где-то потом в жизни, как и не слишком серьёзное отношение к себе.
 Все её подруги были тоже интеллектуальные, но без рефлексий, бывшие зечки, потерявшие мужей на войне и в лагерях и чья жизненная позиция выражалась известным, обще-лагерным (воровским и политическим) девизом: "Не верь, не бойся, не проси", что органически перетекло и в моё жизненное кредо. Я, сызмальства присутствовавший на "междусобойчиках" этих разных, но не похожих на других и удивительно интересных женщин, впитывал, через папиросный чад, интеллигентно интерпретированную лагерную культуру и крутые политические дискуссии. Меня ошибочно не принимали в расчёт, считая маленьким, незрелым и с недоразвитыми ещё мозгами, а зря... Одна из них, Ганна, родная тётка Миши Таля, будущего чемпиона мира по шахматам, которая растила его вместо рано умершей матери и иногда приводила его к нам во время этих встреч, где он часто был занят игрой в шахматы с моим погранично-гениальным, но социально диким старшим братом, была особенно колоритной фигурой - маленькая, с горящими, чёрными глазами (прям, плакатная Пассионария), с незатухающей папиросой в накрашенных (на удивление в то время) губах и, с невероятно резкими суждениями обо всём в жизни. Поражала она меня тем, что в отличии от большинства знакомых мне, окружающих, понятно пугливых, выбирающих выражения, и привычно осторожных в общении, у неё, казалось, было напрочь вырезано место, где у обычных людей гнездится страх. Крайне неохотно обсуждаемая, но постоянно присутствующая, как фон воспоминаний, лагерная тема и лексика, органически впитанная в любопытствующем детстве, выйдя из фамильной легенды и многажды обдуманная впоследствии, прошла потом через всю мою жизнь, предопределив позицию и философию, отношение к власти вообще и людям, к понятиям порядочности, мужества, предательства, слабости, трусости да и мало ли чего ещё... Да, а арифметика родственников у меня проста: у мамы было 6 братьев и сестёр, у отца - 7 (раньше семьи были большими), т.е. 13 дядей/тёть и 6 старших двоюродных братьев и сестёр, со своими семьями, естественно. В живых я увидел всего пятерых. Остальные все сгинули с семьями, так или иначе – 50 на 50, - мамины, по преимуществу, раздавленные коллективным сталином, отцовы - больше немцами (кто сожжён с маленькими детьми, кто расстрелян в Каунасском 9 форте, включая бабушку и деда по отцовской линии), хотя и тут всё перемешалось. A имя своё я получил от маминого любимого брата - Бори, самого младшего в семье. Был он, по общему мнению, невероятно талантливым скрипачом, да и мальчиком красивым очень, по фотографиям. В свои 17 лет, он, в нехороший день 1938 года, приехал к своему старшему брату в гости, а того, аккурат, в этот день (ночь) пришли брать НКВДшники. Заодно взяли и его. Много позже выяснилось, - убит в лагере ГУЛАГа в Магаданской обл. в Декабре 38-го. Так что живу с его именем и, как-бы за него.   

***Много лет спустя,когда меня, во всё сокращающемся рекрутском эшелоне, гнали дальше и дальше на крайний север послужить моей Большой Родине в "...непобедимой и легендарной", я мельком встретился глазами со своей "малой родиной". Едва очухавшись, очередным, гнусным утром, после 2-х недельной беспробудной пьянки в этом поезде, который сделал одну из своих коротеньких, многочисленных остановок "в нигде" и, высунув своё опухшее рыло в грязное окно, среди гнилого леса с ещё лежащим в прогалинах снегом(это в конце мая то), под угрюмо-негостеприимным небом, посреди этой пустой, как будто после-атомной, зоны, я, с отрезвляющим, мистическим изумлением увидел перед самым окном вагона, на одиноком щите с облупившейся краской надпись - ст.Ерцево... Это мифическое, слышанное-переслышанное с детства и навсегда фиолетово записанное в моём Свидетельстве о Рождении – серой бумажке с вкраплёнными туда крохотными опилочками, и штампом КаргопольЛага, название, вызвало учащённое сердцебиение и неслышную и неисполненную клятву вернуться сюда когда-нибудь потом... Зачем? Не знаю. Наверное, сработали кем-то, когда-то надуманные или вбитые персональным культурно-патриотическим посевом символы. Вот и сейчас, после стольких лет, в принципиально другой стране - антимире, на закате перенасыщенной драматическими событиями жизни, я периодически флиртую с фантомной мыслью о посещении этого, в общем-то ненавистного мне, куска земли. Иррационально, конечно. Может мне просто нужно “закрыть” начало этой истории в моей жизни. Надо ли? В общем - метафизика...

             
               
                                                                        ДЕРЕВНЯ (то самое босоногое детство).

 

 B Скулте, за 60-ым км от Риги, по шоссе Рига – Таллин, моя тёть Лена – «народная врагиня», работала учительницей немецкого и русского языка и литературы (да, она знала 5 языков, из которых 3 в совершенстве и латышский туда не входил) в местной, мало сказать супер провинциальной, a просто таки полу-дикой сельской школе - избе, где ещё никогда не видели и не слышали русскоговорящих. Я был при ней и жили мы прямо в этой "школе" - простом деревянном доме с покатой крышей и аттиком (подобие половинки 2-го этажа), набитым до отказа книгами и, стоящим на краю леса с одной стороны, и очень старым, времён Бирона, но действующим ещё, сельским кладбищем с другой, на котором я как-то провёл ночь в старом склепе, на спор - за моток лески с крючком и поплавком. Спорящие - редкие сельские пацаны, повидавшие похороны и покойников в небольшой и всё ещё религиозной своей общине, уже унаследовали суеверие и уважение к мёртвым, а я не успел, потому и страха абстрактного не ведал. Кстати, ещё о детских страхах и преодолении. Неподалёку, метрах в 400-х, за краем леса и через большое поле стоял соседний хутор. Взрослый сын малообщительных хозяев его, был немым и тихопомешанным. Был он очень высок ростом и любил гулять через лесок, мимо нас, к кладбищу и обратно, непременно в сумерки, всегда, в любую погоду, в длинном плаще с капюшоном и длинной палкой-тростью. Я мог часто наблюдать его сутулую, чёрную фигуру на размытом сером фоне, через наше окно, выходящее в сторону кладбища, вначале со смешанным любопытством и лёгким страхом, как перед чем-то мне непостижимым, непредсказуемым и таинственным. Но потом, любопытство как-то пересилило и я пробовал нарочно выходить из дома и шёл с некоторым замиранием сердца, как-бы случайно, ему наперерез, чтобы разглядеть поближе, но он, очевидно, сам боялся любого общения с живыми людьми и увидев меня, поспешно и даже немного суетливо-смешно, разворачивался и уходил через лес в сторону своего хутора. Со временем, побаиваться его я совершенно перестал, мне даже было жаль его, такого потерянного и одинокого, я уже решительно хотел с ним подружиться, но тётьЛена, заметив мои вылазки и зная мой ищущий приключений характер, приказала оставить его в покое и вылазки прекратить. Вот, как-то больше за него волновалась.   
 
 У нас был свой огород и я, в летний период, был ответственен за весь вегетативный цикл, от прополки до унавозживания и, конечно, за корм и удои соседской хуторской, используемой напрокат, придурошной козы, если хотел кушать, конечно,- другого не было, а тётка была суровая и пролетарский принцип: "кто не работает, тот не ест!" выполнялся неукоснительно и буквально. Мальчонка я был уже хоть и слегка нагловатый, но сознательный, да и есть хотелось. В августе и до начала сентября было легче, и на невинный вопрос об обеде, как правило был жёсткий посыл пойти и накосить, грибов например, что было нетрудно, - лес был совершенно безлюдный, дикий и дремучий, чуть подалее, да и места я знал. Кроме сельхозработ, в остальном я был, что, впрочем, не обременительно в этом возрасте, одинок и свободен, и проводил время, сидя выше всего в округе, в своём “штабе” - на вершине очень высокой, ветвистой сосны, росшей неподалёку, обозревая окрестности, открытые далеко до моря и дальше, классически мечтая, как и полагается, о далёких странах и какой-то туманной, но, обязательно удивительной и необыкновенной будущей жизни.
 
**Зрелое отступление:
Для любой Эмиграции обязательно нужен какой-то импульс, который приводит к движению, имеющему только два главных мотивировoчных вектора, - люди едут или ОТ ЧЕГО-то (нищета, мерзость власти, реальное преследование, все виды страха, невозможность реализоваться и т.д.) или К ЧЕМУ-то (больше "колбасы" хорошей и разной, больше свободы самовыражения и вообще..., светлое, или просто будущее, для детей и взрослое приключение в скучной жизни, наконец). Моя мотивировка была "родом из детства" - реализация той смутной и неопределенной мечты на вершине скултской сосны о чём-то необычайно интересном и невероятном, и, прожив одну жизнь по максиму достигнутого, попытка прожить ещё одну, совершенно другую, с нуля и по неизвестным ещё правилам, а заодно, снова проверить себя по ходу и самоутвердиться - "всё могу!"


Kроме "мечтательной" сосны, я с удовольствием делил своё одиночество, со всеми живыми тварями, бродя по бесконечным, в этой части лесам, наблюдая с неуёмным любопытством за их скрытой жизнью, выходя частенько на шоссе Рига-Таллин, такое узкое и разбитое в то время, и поджидая проходившие не чаще, чем раз в час машины. Я выбирал такой участок, где можно было увидеть приближавшуюся машину издалека в виде точки с обеих сторон и часами ждал, сидя на холмике над придорожным кюветoм и, почему-то, с некоторым волнением гадал, что за марка (из имевшихся 3-х), пытаясь вообразить кто и куда едет, как-будто это было, ну хоть как-то важно для меня. А вдруг остановится. И ещё, я часто один выходил к морю (каких-то 2 км от нашего места, если знаешь, как идти лесом, без всяких там тропинок, конечно). Пляж там был совершенно дикий и безлюдный на много км в любую сторону, с прекрасным, не тронутым людьми песком (ещё лучше Юрмальского), только весь закиданный серыми, морёнными кусками дерева, вынесенными морем за многие годы и, конечно, никем не убираемые. Янтарь, ценности которого я не понимал, хоть и был он для меня красивее других камней, там можно было собирать, наверное, центнерами и у меня долго ещё хранилось потом несколько кг довольно красивого янтаря, который я беспечно раздал друзьям и знакомым девушкам перед уходом в армию. Валялся, сидел, бродил и купался я там часами, исключительно только в обществе совершенно равнодушных ко мне чаек, но, в отличии от леса, где мне было довольно уютно и занятно, почти бескрайние, открытые просторы моря и пляжа, помню, давали мне ощущение если не вселенского, то уж точно локально-огромного одиночества и собственной малости, тем более, что так оно и было. Латышский язык я освоил без труда и в совершенстве и естественно, подружился со всеми местными мальчишками, но особенно, с одним - Бруно, с хутора неподалёку. Малый он был злой и искушённее меня в сельской жизни и проказах, но мы с ним ладили, я был физически сильней, а он это уважал и, к тому-же, начитавшись уже книг, я знал множество вещей и историй ему не ведомых, которым он, как истинный неофит внимал с открытым ртом и просил ещё, к вящему моему удовольствию. Отец его, с продублённым ветрами, вечнозагорелым, с глубокими морщинами, лицом и пронзительно-яркими, голубыми, хоть и слегка выцветшими глазами, был рыбаком в рыболовецкой артели, км в 6-ти от нас, пил по чёрному, бил свою бессловесную работягу жену и мы с Бруно, боявшегося и ненавидевшего его, постоянно вынашивали свирепые и изощрённые планы кaк его убить. Нy, a пока, я частенько напрашивался с ним в море на лов, обычно на 2-ое суток, на неприглядном баркасе, который мне тогда казался большим кораблём. Романтическое ощущение это, правда, прошло с первым же порядочным штормом, в который я попал на этом корыте. Впрочем, с тех пор у меня никогда не было "морской болезни", даже в худших передрягах.

Однажды, летом 53, когда мне только исполнилось 7 лет, возвращаясь откуда-то, я увидел чудо наяву: - возле нашего деревенского сарая стояла кофейного цвета "Победа", заднее сидение которой было застелено настоящим, бордовым с зелёными полосками по краю, ковром. Для меня это было равносильно лицезрению космического корабля пришельцев на нашей лужайке. В доме тёть Лена представила меня паре - папа/дочка. Папа был с пугающе красивой, окладистой, ухоженной бородой, а дочка моих лет, со странным именем Люси, показалась мне небожительницей (вероятно в силу опрятной и, не по нашему, почти театральной одежде), нечто среднее между принцессой и воздушным девичьим эльфом. Не ожидал-с в нашей-то глуши...Короче, дядька этот, как потом оказалось, был маститый ленинградский большой художник И. Левин, профессор ленинградской Академии Художеств, совершавший творческую поездку с дочерью по глухим и неизведанным ещё местам, каковым и была сельская Латвия в 53-ем, для относительно близкого, большого советского города. Художник этот тотчас заставил меня позировать у окна под щебетанье его милашки и, довольно строго, если не сказать грубо, покрикивал, чтоб я не двигался. Написанный им тогда сангвиной, мой портрет висел на стене за и над моим огромным, единственным креслом у нас дома, долгие годы и потерялся во время Великого Переезда к моему совершенно безутешному горю. Был он для меня той самой, невосстановимой, овеществлённой ниточкой, связывавшей меня с прошлым детством, не говоря уж о том, что был он, по настоящему, отлично и высокохудожественно написан.
За терпение и труды мои, меня затем прокатили в машине, где я вдыхал прекрасные, незнакомые запахи в апофеозе счастья. Затем меня высадили у дома и моя неземная фея, весело махнув мне ручкой, впорхнула на ковры, машина медленно тронулась, а я желая продлить этот счастливый момент, почти в слезах, совсем не свойственных мне тогда, побежал за ней, держась рукой сбоку за багажник и бормоча, а может и крича: "возьмите меня, пожалуйста"... но ”Победа” набрала скорость, вырулив на просёлок, я остановился в горестном недоумении, почувствовал жесткую тёткину ладонь на своей шее и слова, сказанные раздельно и сквозь зубы: - "это ещё что такое? Не сметь унижаться! Никогда! Понял?" и не услышав ответа, более мягко: "Ничего, ещё накатаешься, успеешь".
...Mда-a, "не верь, не бойся, НЕ ПРОСИ! Недолгое и мимолётное счастье прикосновения к другой, сказочной жизни...

                


                                                                                               "Поощрение столь же необходимо художнику, как канифоль смычку виртуоза."
                                                                                                                                                                                                              (К.Прутков)

                                                                            Про Стихи и прочую литературщину.

 Я понимаю, что для какого-нибудь незаинтересованного наблюдателя, в той глубокой молодости, мой слегка приблатнённый и хулиганистый, уличный ареал обитания и повышенное внимание и увлечение физически агрессивным и, прямо скажем, довольно контактным видам спорта, как-бы не предполагало особо "духовного" развития. Но только на первый, поверхностный взгляд... Я получил стойкую литературную вакцину и пожизненный "интеллектуальный" иммунитет, как раз в том, сельском Скултском детстве...
Что действительно определило моё духовное и, побоюсь слегка этого слова, интеллектуальное развитие — это, конечно, наличие колоссального количества различных книг на аттике нашего школьного дома в Скулте. Тётка моя, как я говорил, была учительницей русского (и немецкого) и литературы, а посему имела там "Родные Речи" и хрестоматии (разные куски произведений) для всех классов, но не только. Туда также, как-то попали книги времён Российской империи, из полу разграбленных во время войны, уездных библиотек ближайших Саулкрасты, Лимбажи и Лоде. Боже, трудно даже представить, что там было. Достаточно сказать, что там было прижизненное издание Надсона с ятями, Андрея Белого, эмигрантский Бурлюк, Игорь Северянин, «Цветы Зла» Бодлера, сборник французской поэзии на русском (Рембо, Верлен,) - это так для экзотики, не говоря уж обо всей классике, русской и французской. Разбирался я с этим с 7 до своих 15 лет. Что мне это дало, как оказалось? Во-первых, развилось любопытство к огромности и разнообразию форм умозрительной жизни до меня, вне меня и фантазиям о том,что будет после меня, выраженной в историях, выглядящих реальнее,чем жизнь сама. Во-вторых, интерес к печатному слову, как изящному выражению, мне тогда ещё не ведомому, такому разному у разных авторов, иногда формально-утонченному, иногда грубо-назидательному, но всегда несущее собственное наслаждение в самом процессе прочтения. И, наконец, на всю оставшуюся жизнь, у меня развился совершенно самостоятельный, никем не навязанный, не замутнённый критикой и "авторитетами", свой собственный подход к пониманию и, может быть, не очень чётко выраженному, но своему индивидуальному анализу того, что читаешь, как и осознание важности того, что он, этот подход, - сугубо твой, ты веришь своим эмоциям, это для тебя совершенная реальность и, мне кажется, что это главное в восприятии любого искусства. Надо просто доверять себе. Короче, количество прочитанного там, незаметно для меня перешло в качество оценок чуть большее, чем просто – «нравится – не нравится» и, естественное, при соприкосновении с чем-то талантливым, желание пробовать делать также. Под воздействием всего этого, а пуще всего, прочитанной и пережёванной (в белой зависти) чужой поэзии, я впервые стал пытаться рифмовать слова. Ну, а потом, простые рифмы и стихи писать я научился быстро; и до рассвета петухи кричали, томик "Монте-Кристо" лежит раскрытый на подушке и где-то квакают лягушки, встречая летнюю зарю, а я, в поэзию играя, под эти кваки догораю и всё никак не догорю...до сих пор. Вначале это были грустно-лирические или природоописательские, подражательные стихи - почти единственные импульсы того "творчества" (наверное когда всё хорошо и весело, было просто не до этого), по мере совершенствования и воздействия позжих модернистов, появились формалистические выверты (a la Велемир Хлебников), но в общем и целом, не рассматривая всё это, как какую-то хронологию активной “поэтической жизни”, констатирую, что это были по сути более или менее удачно зарифмованные всплески отдельных переживаний, впечатлений и не очень сложных мыслей автора, часто повторяющихся, как по содержанию, так и по форме. Большинство стихов писалось довольно легко, без усилий, хотя и зацикливало иногда неотвязноe, занимающee голову и преследующеe всюду до одержимости, желание найти рифму, слово, оборот и закончить проклятую строчку или всю вещь. Единственным, несомненным достоинством тех стихов является, пожалуй, их непосредственность (не посредственность, - не путать), искренность и, иногда, проглядывающее между строк лицо автора, без маски, т.е. беззащитное. Да не поднимется ни у кого рука, кинуть в него камень. Ну, вот и всё, пожалуй, в конце о начале...и о стихах.
Да, а закрывая тему, другим источником моего развития, но не поэтического, а историко-сексуального, я бы сказал,- была наша домашняя библиотека - единственное, что, как ни странно, мама вывезла из лагеря. Это были старые (1892-1902гг.) книги: "Величие и падение Рима" (Ферреро), толстеннейшая "История Античности и Римской Империи", более поздние -Тарле - "Наполеон", "1812", великолепно изданные старые,подробные, немецкие Атласы мира и куча книг по истории религий (всё это до-советское), перемежаемые Мопассаном, Рабле, Флобером и старыми книжками "игривого" Пушкина и др. История происхождения этих книг, сама по себе интересна - это часть знаменитой, по слухам, т.н. Соловецкой библиотеки, собираемой по разрешению, с момента основания лагеря на Соловках и, по особому же разрешению, бывшей мобильной в пределах ГУЛАГА, конечно. Но это уже отдельная песня, или как говорила моя мама, "особ.статья" (иногда эта "статья" тянула на 10 лет строгого, а иногда просто на час стояния в углу...
 
               
                ===+++===


Ничто так не сплачивало советский народ, как отсутствие жратвы, стояние в очереди за водкой и необходимость отдать за что нибудь свою жизнь.

                                                                           "Моё коммунальное детство"

                                                                                                ДОМ

 Итак, едва родившись в Ерцево, в зоне КаргопольЛага, я попытался тут же умереть от крупозного воспаления лёгких, но как-то выжил, а вот отец мой – нет. Умер он там непонятной смертью и закопан в зоне, незнамо где, в этой проклятой, набитой костями зеков, земле. Я же, “отлежавший”, а потом и “отсидевший” там до его смерти почти два, первых года своей жизни, был увезён в Ригу, где задолго до войны жила моя мама и были родственники.

Будучи хоть и урезанной, но сплочённой, "семьёй врагов народа", мы не могли быть прописаны в радиусе 60 км от столиц союзных республик (и 100 км от Москвы), поэтому, пожив приютом какое-то время у маминой сестры – тёти Веры, мы, - мама, брат и я, стараниями довоенной, из прошлой жизни, маминой учительницы – Розы Николаевны, полулегально поселились в 6-ти этажном доме постройки 19 века, в, относительно большой (36 кв.м), комнате, коммунальной квартиры на улице Меркеля, где маме моей было суждено провести следующие 40 лет и умереть у меня на руках. Да и мои первые сознательные 23 года отстучали каблуками, по покорёженному годами, пожаром и водой, паркету этой комнаты, с доставшейся нам по наследству тяжёлой, монументальной мебелью – шкафом с огромным венецианским зеркалом, буфетом до потолка, который сам по себе был, почти архитектурным братом ватиканского собора, громадным, раскладным, чёрного паркета (да-да) столом, вполне пригодным для игры в пинг-понг, под бронзовой, с красным, треснувшим стеклом, старинной люстрой и покрытый навсегда, винно-бордовой, прожжённой местами, плюшевой скатертью с золотым позументом. Скатерть эта пережила моё детство, юность, взросление и закончила своё героическое существование в виде ненужных ковриков, нарезанных в начале многообещавшей, совместной жизни, моей рукодельницей – женой, проникшейся её исторической старостью.
Вобщем, – варварское великолепие запущенности, с которым грубо контрастировала запредельная нищета быта. (особо гротескно смотрелась например, вечерняя «сервировка» стола: тарелок никаких не было, а стояли лагерные алюминиевые миски, но зато, рядом с каждой лежали, невесть откуда взявшиеся, две серебряные (!) ложки, обе разные, потёртые и слегка побитые, но с высокомерными вензелями-инициалами прежних хозяев. Мы с мамой ели одной, по очереди, ну, а старший брат имел свою, как главный. Натюрморт венчала единственная, помятая алюминевая-же кастрюля с каким-нибудь малокалорийным варевом, условно называемым супом.
Другим удивительным примером некоторого несоответствия, было требование мамы не реже, чем 2 раза в месяц, натирать мастикой и полировать (!) наш растрескавшийся и, местами прожжённый, паркетный пол в комнате. Все 36 кв.м. Где-то доставалась огромная банка жёлтой мастики, которая тряпочкой наносилась на пол и растиралась потом специальной, утяжеленной щёткой с чугуной, толстой плитой в основании, соединённой шаровым шарниром с палкой, до полного блеска. Потом оставалось только периодически полировать до следующего раза. Очевидно, матушка пыталась этим внести какое-то ощущение былой и давно забытой нормальности в наше убогое существование в этой зачуханной коммуналке. Потому и побитые свои кастрюли/сковородки, всегда, не жалея времени, надраивала до ненужного блеска в неприглядной, грязной, с отслаившейся краской на потолке, общей кухне. И столик свой там, с отбитым куском и треснувшей местами, мраморной столешницей, содержала в стерильно-операционной чистоте. Но тогда, для меня это было заданностью и входило в мои обязанности, как и периодическое, в очередь, мытьё полов в общих местах квартиры и колка с последующим принесением дров из выделенной нам клетушки для их хранения в подвале соседнего дома. Носили мы их в огромных джутовых мешках, попеременно сбратом, одевая, каждый свою зековскую телогрейку и запасаясь свечами и спичками.         
В углу, прямо на паркете, с прибитым к нему металлическим листом перед топкой, стояла небольшая, ростом с 6-ти летнего ребёнка, кафельная печка - этакая "аристократическая буржуйка", с чёрной, некрасивою трубой, уходящей во встроенную в угол при постройке дома, старую и неработающую печь, с кучей архитектурных излишеств, в виде обнажённых ангелочков(но без половых признаков), и с выводным дымоходом. Наверху маленькой печки мне оставлялось на день кипячённое молоко в изрядно помятой, алюминиевой кастрюле и какая-нибудь 10 копеечная булка или кусок хлеба – мой дневной рацион. Вечером приходила с работы мама и варила какое-то подобие щей на голых, похоже берцовых(?) костях, хрен знает где раздобытых, и заправленных, после ощипывания наружных гнилых листьев с кочана, остатками капусты, под матушкино ворчание. Помню, я смотрел с омерзением, как мой брат иногда высасывал из этих костей случайно найденный там мозг. Особым праздником живота было редкое появление большой, цельной рыбы - трески горячего копчения, которая заменяла недосягаемое для нас мясо. В начальных классах я ходил в школу во 2-ую смену и с утра до 2-х часов был полностью предоставлен самому себе, проводя время за разбором швейной машинки Zinger с ножным приводом, что возможно предопределило мою будущую инженерную карьеру, чтением всего, что попало в довольно экзотичную и эклектичную подборку наших книг, включая “Величие и падение Рима” – Ферреро, издания 1882 г. (с ятями), “Милый друг” - Мопассана, “Историю религий” - Добужинского, “Справочник Кранового оборудования”, Курс Начертательной Геометрии и, конечно, очень подробный, огромный, великолепно изданный в 1910г. немецкий Атлас Мира. Я просто жил в нём, попеременно, то на ферме Квисленда в Австралии, то в посёлке золотодобытчиков Бразилии, а то и на Земле Франца-Иосифа.
Впоследствии, после переезда к нам тёти Лены – сестры моего отца, вышедшей на пенсию после реабилитации за трудовое сидение в той же лагерной системе, мы отделили 1/3 нашей комнаты в отдельную комнатку, построив там вполне себе функциональную печку и зажили вчетвером.

Итак, жили мы – мама, брат и я, в запущенной до омерзения коммуналке, с переменным вначале, составом обитателей, включавшем кроме нас: старого, немощного, седобородого ребе с помощником, сумасшедшего студента Стёпу, красивейшую даму – Галину Дмитриевну, занимавших целых 2 комнаты, солидную, обеспеченную и, потому, классового нам чуждую, семью Жуковских с деревенской няней для их отпрыска, собаку Бильку и ещё каких то приходящих (и уходящих) людей. Квартира эта, когда-то наверное, довольно богатая, находилась на бельэтаже старого, готически-мрачноватого, необычной архитектуры, дома. Прямо под нашей квартирой, в полуподвале, располагался, со своей сомнительно-блатной репутацией и постоянным скверным запахом кухни, ресторан “Кавказ”, что, конечно, порождало дежурную шутку в ответ на - где живёшь: “Кавказ подо мною...”. Постепенно пропали ребе, студент, Галина и, к особому моему горю, собака Билька. Появилась безмужняя, а потому вечно-желчная и погранично-ментальная Анна Васильевна со взрослой, симпатичной дочкой Аллой, вскоре, впрочем, уехавшей, а затем и Аннушкин хахаль Иван – здоровущий, краснорожий, интендантствовавший в войну, а в то время шофёр какой-то продбазы, ходивший, как и многие, ещё долгие годы после войны, во всём военном. Каждое утро он умывался в общей ванной, отгороженной деревянными, крашенными панелями, непосредственно в нашей общей кухне, как всегда - в галифе, со спущенными подтяжками и засаленной майке-соколке. При этом, он, каждый раз, долго и страшно сморкался, с отвратно-непередаваемым звуком, разбиваемого кувалдой, кочана свежемороженной капусты, периодически называл меня жидёнком, и стал первым человеком, вызвавшим у меня, незнакомое досель, чувство острой ненависти.
Горячей воды у нас, конечно, не было и, долгое время я не подозревал, что таковое вообще существует в домах. Мы просто ходили с братом каждую неделю в очень не близкую баню, терпеливо выстаивая огромные очереди. Кстати, в моём случае, постоянное умывание холодной водой не подтвердило бодрые стереотипы о закаливании – я болел исправно 2-мя свирепыми ангинами в год, не считая прочих, бесконечных, мелких болезней.

  Центром нашей коммуналки была, так называемая, зала – самая большая “ничья”территория, из которой и вели все пути в комнаты, кухню и прихожую. В одном из её углов был встроен замечательный, действующий камин, с чугунным забралом, глубокий и таинственный, с лицевой частью, похожей на башню замка, до самого потолка. Впоследствии, несколько кирпичей кладки были выбиты в результате моих экспериментов со старыми, найденными 8 патронами калибра 7.62, стратегически неправильно брошенными в огонь. Единственное, довольно большое окно этой залы, всегда грязное, выходило на стену и каменный забор соседнего дома, поэтому в зале было всегда темно, даже днём, что вызывало ожесточённые споры с соседями по поводу использования единственной в ней лампочки. Дело в том, что я, используя большую площадь, постоянно тренировался там в мини-футбол, баскетбол (забрасывание теннисного мяча за гардинную штангу), боксированием с воображаемым противником и подниманием гирь и штанги (колёсную ось вагонетки, невесть где добытую братом) и, естественно, включал свет, за который в местах общего пользования, все соседи платили поровну. Ну, отсюда и конфликт, который мама постоянно как-то улаживала, не запрещая мою активность. Впрочем, дома её не было до позднего вечера и контролировать меня никто не мог. Кстати, отсутствие контроля, естественно, и вывело мою активную натуру на улицу в неприлично раннем возрасте, предопределив последующую гремучую смесь характера, где отчаянное хулиганство на грани реального бандитизма, как-то уживалось с запойным чтением, писанием слезливых стихов и послевоенной, блатной сентиментальностю. Ну, а смесь культурологических и пост-лагерных разговоров отсидевших родственников укрепляло во мне ненормальное сознание нормальности и даже необходимости такого симбиозного состояния для выживания и развития. Спасибо и тебе, улица.

                                                                                                 УЛИЦА

 
 Улица моего детства упиралась в привокзальную площадь, на которой в ту пору, всё ещё лежали руины разрушенного войной старого театра Палладиум, отгороженные с одной стороны уцелевшими остатками жёлтого, каменного забора, легко преодолеваемого нашей детской дворовой, разношёрстной компанией, в неуёмном стремлении к археологическим изысканиям. То, что там находилось, не всегда было безопасным, но в этом, наверное, и есть рисковая сладость надежд кладоискателей, оставшихся живыми и при всех конечностях.
  Начиная с поздней, нерешительной, рижской весны до всегда неожиданной ранней осени, если небо не затягивалось депрессивной пеленой облаков, с 10-ти утра и до 4-х пополудни, солнце било насквозь через три огромных окна нашей комнаты, пробивая пыльные, сухие марлевые занавески и высвечивало роящуюся галактику бесчисленных пылинок в их бессмысленном движении. Когда же массивные, с тяжёлыми и тугими ручками, окна открывались, в комнату врывался шум уличной и околовокзальной суеты, с периодическими, но всегда неожиданными, паровозными гудками и дробным перестуком подкованных лошадиных копыт и колёс экипажей привокзальных извозчиков, по мощённой булыжником {плоским по-середине и круглым по краям}, мостовой нашей улицы. Извозчики эти стояли у нас под окнами в ожидании пассажиров и вполне терпимый сельский запах конского навоза дополнял и был привычным фоном этой уличной какофонии. С наступлением темноты, я любил смотреть, как вылетают крохотные снопики искр из под копыт понукаемых и покорно, в такт, кивающих головой, проходящих лошадок. Многих из них я знал в “лицо”. На противоположной стороне улицы сплошной стеной, но, всё-таки разные, стояли 6-ти этажные дома, архитектуры “нуово” или “югендстиль” (термина я, конечно, не знал в то время), слегка уже закопчённые, но красивые внешне (внутри они были ужасны своими перенаселёнными, маленькими коммуналками), с обилием архитектурных деталей, изученных мной до мелочей и с потенциально милыми палисадниками у каждого дома, oбнесёнными ажурными оградами из литого чугуна, довольно красивые, если бы там ещё что-нибудь росло, кроме пары довольно чахлых деревьев и сорной травы. Красоты этой, думаю, решительно никто не замечал, как-то не до этого было – время и быт не располагали людей к пустому и абстрактному созерцанию, а вот меня в то время ни то не другое не волновало и малозаполненная губка мозга впитывала буквально всё. Впоследствии, палисаднички эти снесли, расширяя тротуар, булыжную мостовую закатали в асфальт, попутно отменив извозный мелко-буржуазный бизнес, наверное, чтобы не портили своими подковами да ободьями, новую, серую гладь.

 Другой достопримечательностью нашей улицы было обилие ”самоваров” – так называли тогда безногих инвалидов войны, сидевших на своих обрубках на деревянных досках, посаженных на 4 подшипника качения, и в качестве привода использовавших ручные толкачи, переделанные из лошадиных скребков. Зззззззвук этих подшипников тоже вплетался в привычную уличную симфонию. Их единственными занятиями были, кроме распития “маленьких” водки, прошение подаяния и, изредка, чистка сапог и ботинок мимовокзальной публики. Мама моя, невероятно общительная с продавцами, киоскёрами и даже просто, с любыми, случайными уличными прохожими, общалась и знала их всех и, несмотря на нашу собственную, запредельную нищету, преподавала мне первые, ненавязчивые, но наглядные уроки милосердия, давая какие-то копеечки, что-бы периодически им раздавать и, поскольку мне их было и так, инстинктивно, ужсно жалко, то я, преодолевая некоторый страх и отталкивающий запах, подходил и заговаривал с двумя постоянными чистильщиками на 2-х противоположных углах. Содержания разговоров тех, я, признаться, не помню, кроме начальных уроков мата и горько-грозных сетований на конкурента. Вскоре и их, как и извозчиков, сдуло как-то в одночасье, очевидно, по плану улучшения образа соц.действительности и очищения столичных улиц от неприглядных и малогероических осколков вчерашних победителей.

               

                                Отвечая на вопрос:  Наиболее запомнившееся политическое событие детства.

 
                                                                                                           В этот день: Шёпотом: - "Сдох усатый..." (подслушанное)

Ранний март 1953го. Мне ещё нет 7-ми лет. Мы живём через площадь от железнодорожного вокзала. Я лежу в кровати с дежурной ангиной, темепературой 40, в полубреду, в который вдруг врывается пронзительный и многоголосый рёв паровозных гудков. Он не умолкает, усиленный таким-же рёвом из нашего жалкого, никогда не выключаемого репродуктора, и от него некуда деться. В комнату влетает мой старший брат, заменявший мне умершего в лагере отца и, бывший в моих глазах полубогом и стальным солдатом. Он рывком ставит меня в постели и приказывает стоять смирно 5 минут. Совершенно ошалев, я замечаю его искажённое горем лицо, глаза полные слёз и начинаю дрожать, всё нарастающей дрожью, то-ли потому, что стоять ровно на кровати с просевшими пружинами и мягком матрасе не получается, то-ли от температуры, то-ли от бредового перевозбуждения, а, скорее всего от того, что никогда не видел моего железного брата плачущим. Апокалиптическое, почти непереносимое для детской души, ощущение непоправимого несчастья наваливается на все органы чувств и я падаю в спасительный и глубокий обморок... а оставленный мною мир, продолжает хоронить сталина.

 Эпилог: мы с мамой в комнате одни. По репродуктору идёт торжественное перечисление дигнитариев, приехавших на похороны вождя. Доходят до Го МоЖо - председателя АН и ЦК Китая. – “Го Можо и гоможопина тётя” – вдруг хихикнула мама и тут же, испугано, закрыла рот ладошкой, округлив смеющиеся глаза...

27.11.2020 в 04:43


Присоединяйтесь к нам в соцсетях
anticopiright
. - , . , . , , .
© 2011-2024, Memuarist.com
Юридическа информация
Условия за реклама