1868 год
С. Петербург. 1 октября.
Праздник, гудят колокола. Тихо в доме.
«Что вам вздумалось жить отдельно? — спрашивают меня. — Ведь это вам дорого обойдется, и вы соскучитесь?»
Я объясняю, что там, дома, нам места не было.
Настоящей причины, того, что я убежала, унеся с собой страх запутать наши дела и слабую надежду их исправить трудом, — я никому не говорю.
Плохо мне было, если я ушла, поверьте, что плохо. Такой вышколенной, как я, надо было совсем измучиться, чтобы отдать себя течению, чтобы течение прибило бы к берегу.
И вот берег! Вот настоящая жизнь старой девы.
Вчера утром я ездила к Полонскому по обещанию давать ему уроки английского языка. Урока никакого не дала, мы проговорили о бывшей моей к нему ненависти.
2 октября.
Вчера вечером были Аля и Малевский. Аля рассказал, между прочим, что «Опричника» Лажечникова, запретил для сцены Гончаров. Когда запрещение это было еще канцелярской тайной, Аля разболтал его по секрету кому-то в театре. Этот также разболтал, и дошло до директора, тогда еще Борна. Стали хлопотать отвести в Главное Управление.
Там поднялась кутерьма, но виновного не нашли, а хлопотали так хорошо, что выхлопотали разрешение давать «Опричника».
Четверг, 3 октября.
Газеты всецело отдались революции в Италии, и она же, за неимением чего-нибудь более близкого, служит темою разговоров.
Для меня, собственно, далекая Италия представляет мало интересного, я даже плохо знаю подробности этого восстания и имена его героев и жертвы.
Меня поражает, удивляет глубоко, дух итальянского народа. Это что-то сказочное, небывалое, неожиданное.
Лавров уж в Вологде, это большая радость. Там новые места, новые люди спасительно подействуют на его расстроенные нервы. Судя по карточке, которую он делал в Вологде, он не поправился и не помолодел.
Я недавно показала эту карточку Бенедиктову, он заплакал, глядя на нее, c’est tout dire[1].
4 октября.
Как труден женский труд! Я держала экзамен, чтобы завести школу или давать уроки в казенном заведении. Открыть школу еще не могу, потому что денег нет, уроков в казенном заведении не могу иметь потому что не кончила курсов в Педагогическом отделении, бегать по частным урокам я не в состоянии, — что же мне делать? Вот что меня убивает. К этому же, как на зло, именно теперь, когда нам надо сжаться и работать, мы сблизились с этими Коншиными, с этими праздными, богатыми, совершенно, беззаботными людьми.
Когда я повидалась с Надеждой Васильевной Стасовой и снова попала в мир деятельности и труда, мне стало ужасно грустно, и стыдно прожитого лета и проживаемой зимы.
Вторник, 8 октября.
Вчера была у Стасовой. Приезжала Александра Романовна, обедала у нас мама, вечером были Маша и Оля. Какая пустая моя жизнь: была там-то, был тот-то. Энергии при этом никакой, потому что веры в мои силы никакой. «Висят поломанные крылья!»
А Надежда Васильевна? В лихорадке, с пылающими щеками, с руками, как лед: до того, слабая, что еле передвигает ноги, почти без голоса от слабости, целый день трудится, работает, хлопочет. Вчера я застала ее присутствующую при уроке Белозерской, и при этом штопающую старые салфетки.
Сидя со мной, она все время штопала. На столе у нее пропасть книг, которые она читает или просматривает для переводов. Завтра она поедет в комитет.
Вчера она была в заведуемом ею доме на Выборгской. Она же с Трубниковой издает книги, возится с миллионами затруднений, неудач, неприятностей, видается с сотнями людей. Я ей удивляюсь, завидую, а подражать не могу веры нет.