21 августа.
Странно подумать, но. Иван Карлович сам мне говорит, что студенческая история и наш нигилизм, и наши пожары и прокламации — все это польские дела. Пусть будет так, что касается пожаров и прокламаций, но нигилизм и студенческую историю старшее поколение посеяло собственноручно, или собственноустно. Это молодые всходы семян, брошенных им, и я знаю, и я видела), что Иван Карлович выходил сеять[1]. Если в его руку было вложено польское семя, — очень смешно!
В 1861 году на поляков смотрели не так, как смотрят теперь, в 1864 году. Их тогда не любили, по старой памяти, по преданию, инстинктивно, но во имя прогресса, свободы, во имя многих прекрасных слов — силились полюбить.
Теперь отношения яснее обозначились, инстинктивное отвращение оправдало себя и уже не скрывается. Прогресс и прочее — скинуты, как парадное платье, и заменены преданием, этим покойным халатом. Теперь прогресс надобно спрятать под спуд, благо он из моды вышел. Чем все были увлечены тогда? Какой перец попал в пищу и возбудил до такой степени жизненную деятельность? Какой девятый вал нес все наше общество? Если бы не было за ним теперешней реакции, можно было бы подумать, что все идет своим чередом; что это не преждевременное возбуждение, но совершенно нормальный ход. До реакции многие и думали так, и радовались. Господь, утешь их!
Но все же старшее поколение и в самом увлечении своем не совершенно, забывало осторожность, оно было часто неосторожно на словах, редко на деле. Совсем не то поколение молодое. Оно на самом деле протянуло руку студентам-полякам, и, когда товарищи студенты неохотно принимали ее, пошли за ними в их церковь, чтобы большинством подкрепить несколько опасное дело, чтобы опасность разделить с ними, если нужно, чтоб закрепить союз.
Я сама видела, как они шли по Невскому. Студенты, студенты, студенты, все в католическую церковь. Я сидела тогда в карете перед магазином Алпатова, где мама покупала чай.
Это была странная выходка, на трезвый взгляд даже довольна безобразная. Наши студенты хорошо делали, что сближались с товарищами, но что служили они панихиду по убиенным полякам, — было бы натяжкой, если бы не было демонстрацией; а на демонстрацию можно бы было найти и другой случай, — их было довольно.
Правительство смолчало, тогда, сорвало гнев свой на одном Андрюше, да несколько поляков было взято[2]. А наши студенты не удовольствовались своим пилигримством. Они еще письменно изложили свой подвиг, и скрепили своими именами. Но вот как все было, — ведь все стушевывается временем, забывается, лучше же рассказать, что еще помнится.
Студенты ходили служить панихиду[3], должно быть, в средине марта 1861 года. Помню, что день был чудесный и что их шло очень много и что это было часу в третьем, в самый разгар гулянья. В церкви они пели польский гимн.
В их числе было несколько кадет. Один полковник вошел в церковь и, увидав, что там: происходит, и заметив кадет, принялся записывать их имена. Студенты ловким маневром укрыли собой кадет и, став между ними и полковником, теснили его помаленьку, и вытеснили, наконец, на паперть и с паперти; он, говорят, упал, или чуть не упал (уж я теперь не помню) на улицу. Конечно, все это не обошлось без крупных слов, на полковник уехал, не записав никого.
Вечером мы были у Ливотовой. Там только и говорилось, что о подвиге студентов. Кто этот полковник? В «Колокол» его! Подавайте нам его имя! — кричали самые горячие. Но имен никто не подал, и горячие кипятились понапрасну.
Что такое это было? Слышите этот восторг, это одобрение всего, что сделали студенты, негодование против полковника и нынешнее негодование тех же самых людей против Маши Михаэлис, бросившей букет Чернышевскому. И это не единственный пример поощрения старшим поколением молодого поколения. И ему ли теперь отрекаться от своего произведения, от своих собственных детей, незаконных, может быть, но все же своих, и сваливать все на поляков. Или оттого старое поколение и отрекается от молодого, что оно незаконное? Полноте, ведь это грех юности. И кто господу не грешен, царю не виноват!
Про царя я вспомнила, ей-богу, вам не в упрек.
Среда, 26 августа.
Вчера, в проливной дождь и совершенно неожиданно приезжали Лавровы. Мы им весьма и весьма обрадовались. Они привезли «Небожественную Комедию» Красинского, и Лавров ее прочитал. У него она в рукописи переведена, не знаю, кем, для «Заграничного Вестника», но, вероятно, не пройдет цензуру. Не то, чтобы направление в ней было нецензурно, но слова иные нецензурные, а из песни слова не выкинешь. Красинский — мессианист, и свое направление дал и драме. Эта драма — борьба 1848 года, представленная чрезвычайно фантастически. Вообще во всем произведении сила фантазии изумительна и чрезвычайно изящна.