Суббота, 4 мая.
Я опять переменила методу, я решилась говорить с Машей, меня к тому побудили два обстоятельства, — но о них после.
Мне самой очень плохо, очень невыгодно, Маша расплакалась, Лизавета Яковлевна[1] спросила о чем, потом они часа два сидели вдвоем, и теперь Маша вышла бледная, закутанная и не смотрит на меня. Ничего, может быть, хоть одно зернышко да попало куда следует.
Долго опять буду молчать, а там опять поговорю.
Трудно, трудно! Один исход, по чистой совести, и есть, да на него силы нет.
Вечером.
Маша говорила со мной, она не дуется, мы говорили о «Что делать». Аля у нас. Аля едет за границу и зовет меня с собой. Андрюша заставляет настаивать на том, чтобы ехать, и сам настаивает.
Мама тревожилась, как отпустить Алю одного, согласилась отпустить с ним меня, но как дошло дело до серьезного и папа согласился, она не соглашается.
Я тоже, как она, сначала заинтересовалась, а как папа согласился и все препятствия отстранились, — меня страх взял.
К тому же Андрюша одной фразой отнял у меня охоту.
Вообще он умеет говорить мне фразы, как волшебным запрещением останавливающие меня.
Он сказал: «Поезжай, Лелька, это тебе будет полезно, это тебе нужно!».
Как только заговорил он о моей пользе, кончено! Вся охота пропала. Точно так осенью было решено, что Лизавета Яковлевна уйдет Я не препятствовала. Вдруг Андрюша говорит:
«Вот и прекрасно будет, она уйдет, дети опять воротятся к тебе, ты будешь опять иметь на них влияние».
С этой минуты я стала препятствовать.
И воспрепятствовала я до того, что теперь совесть грызет при мысли о детях!
Что оскорбления, наделанные ею мне, — я их могу забыть, я их забыла; но дети, которым на моих глазах наносили вред, — этого забыть не могу, не должна.
Вот одна из причин, побудивших меня говорить с Машей: ей сватают жениха. Вся эта история мне очень не по сердцу, мне так грустно, точно Машу продают. Но мама говорит: «все судьба, и попробовать можно».
Я обращаюсь к Андрюше, он отвечает: «родители правы совершенно так поступать».
Меня все это не убеждает и не утешает.