Понедельник, 15 декабря.
А ведь я меняюсь очень. Уж я на многое смотрю иными, новыми глазами. Мы от Глинок. Бывало, я тоже удивлялась этому дому, этому обществу, но как-то иначе. Над диваном, в гостиной, висит картина, образ, может быть, Спасителя. Бледно-желтый лик, с неприятным выражением в глазах и с сиянием вокруг головы, похожим на штыки. Неужели он нравится Авдотье Павловне и напоминает ей богочеловека? Под ним на диване сидит студент. А его Авдотья Павловна понимает? Она думает, что это тот самый студент, которого она знала прежде, т. е. один из тех. Но те разве садились на диваны, на первое в гостиной место? Подойдя ко мне, она, опять остановясь, притопнула обеими ногами, причем седые локоны ее тряхнулись, — жест ей одной свойственный, — и произнесла: «Говорят, что я невежда, что я отстала, что все идет вперед, а я отстала! Eh bien, oui j’aime le vieux Christ!»[1] И она с меня перевела глаза на студента, а с него на картину. Студент слегка улыбнулся. Самозванец на полотне не улыбнулся и ничего не ответил. Он даже не знал, что vieux Christ это он. Он не знал, что и студент, сидящий под ним, не прежний студент, и Авдотья Павловна этого не знала, ничего не знала. Знали только кое-что студент и я. Обернувшись снова ко мне, она сказала, что прочтет один рассказ, написанный девяностолетней старухой Хвостовой.
В предисловии, где эта старушка говорит, что она уже все потеряла и может только любить и помнить, раздался сладкий голос княгини-матери Шаховской: «Ah, que c’est beau!»[2] — этой княгини, сочетания стольких несообразностей.
Рассказ заключался в том, что Петр I назвал дураком молоденького сына Хвостовой, и мальчик оттого заскучал и, наконец, скрылся из дома и поступил в монахи. Тут Ростовцева стала плакать, а мне вспомнился Искандер, который называет ее мужа: «Иаков-энтузиаст», и целый рой мыслей засновал в голове моей. А невдалеке сидел сам старичок-хозяин, приговаривая то и дело: «вот как», и приглаживал свои височки и дергал себя за бакены. Я вдруг вспомнила и 14 декабря 1825 года, и он представился мне не беззубым стариком, а молодым адъютантом Милорадовича, избегнувшим более строгого наказания, чем ссылка в Олонецкую губернию, только благодаря предсмертной просьбе о нем Милорадовича. В это время до слуха моего долетели его слова: «Мужик привык есть редьку, а ему говорят: нет, ешь бламанже! Хочешь, не хочешь, а ешь!» Это говорил он: под словом «бламанже» подразумевалась воля; под словом «редька» — их теперешнее положение.
Сколько метаморфоз! Вот и Глинка декабрист. Разве это он сидит и рассуждает о редьке и бламанже? Глинка, студенты, я и сколько еще переменилось! Но Авдотья Павловна, со своими седыми локонами и прекрасными черными и блестящими, как у ящерицы, глазами, та, кажется, не меняется. Или в свое время, в то, когда подвергался чему-то худшему, чем простая ссылка, ее муж, и она предлагала бламанже вместо редьки и любила его больше редьки?