Выбитый из седла февральскою революциею, я был посажен в седло великим Октябрьским переворотом. Депутация от Кронштадтских матросов обратилась ко мне с просьбой приехать в крепость и прочитать лекцию о большевизме в литературном его освещении. По-видимому, от меня Кронштадт потребовал художественного изображения большевика. Матрос Писахов[1], когда-то бывавший у меня на Черной Речке, заявил мне, что в Кронштадтском Совете им уже были прочитаны какие-то мои статьи и фельетоны, отображающие более или менее нашу современность. Я пообещал, что приеду.
В городе повсеместно уже водворился порядок.
Вдруг, вошла Клавдия Ивановна и объявила, что приехал автомобиль из Зимнего Дворца. Вслед за нею вбежал Игнатов, тот молодой товарищ, с которым в двенадцатом году мы производили неудачно закончившийся опыт организации на частные средства пролеткульта на Серпуховской улице.
— Комиссар народного просвещения т. Луначарский командировал меня пригласить вас к нему для привлечения вас к общественной работе.
— А вы что же делаете сейчас? — спросил я Игнатова.
— А я комендант Зимнего Дворца[2].
Веяло сыростью и уже заброшенностью от длинных, широких и пасмурных коридоров исторического дворца, по которым мне пришлось идти. Наоборот, кабинет, в котором принял меня товарищ Луначарский, оказался уютной небольшой комнатой, украшенной маленькими голландскими картинками в потускневших рамках.
Раньше с Луначарским, когда он работал в «Дне», я знаком не был. Первый раз видел я его. Если бы я пришел к редактору какого-нибудь вновь затеваемого журнала, он, вероятно, оказал бы мне такой же литературный прием. Прежние царские министры, когда к ним приходилось «являться» по какому-либо делу, старались так обойтись с литератором, чтобы не особенно испугать его и выказать себя по возможности снисходительно ласковыми и как бы исполняющими приятный долг знакомства с представителями чуждого им мира. Тов. Луначарский совсем не походил на министра, и, хотя он был несомненный министр и член очень могущественного правительства, казалось, что он конфузится. Он улыбался, а глаза его, очень яркие и наблюдательные, были устремлены на меня.
— Не очень-то нас любят в Петрограде, — начал он, усадив меня. — Интеллигенция нас, кажется, совершенно отрицает. В «Биржевых Ведомостях», где вы сотрудничали, я прочитал недавно фельетон Любоша[3]: он подозревает, что в нашей партии нет ни одного сильного и даровитого человека, и он ждет только гибели для России от нашего торжества. Иные же противники удивляются, как могли мы успеть завладеть властью; но если вы еще не знаете, то скоро прочитаете подробности ухода, или, выражаясь высоким слогом, свержения временного правительства в бездну небытия. Его власть разложилась и сгнила еще скорее царской. Та держалась века, а эта буржуазная власть не просуществовала и восьми месяцев. Совершенно верно, что гораздо труднее будет построить новую Россию, и в самом деле мало людей, а кругом себя мы видим только враждебные лица, бойкотируют целые учреждения, не доверяют нам… время, конечно, покажет, кто прав, мы или они. Сейчас мы занимаемся подсчетом наших сил, и вы попали в регистрацию… Вы хорошо знаете языки? — спросил он меня, и на мой ответ, что я бегло не говорю ни на одном иностранном языке, он выразил сожаление. — Мне казалось, что вы могли бы быть полезным республике на дипломатическом поприще, в крайнем случае корреспондентом при каком-нибудь посольстве. Но и то сказать, нас, вероятно, еще не скоро признают. Мне сейчас сказал Игнатов, что вас приглашают в Кронштадт. Поезжайте. Вас, значит, знают там и хотят вас?
Из Зимнего Дворца в автомобиле Луначарского меня повезли на Балтийский вокзал, оттуда в Ораниенбаум, а из Ораниенбаума на пароходе в Кронштадт. Еще не замерз залив, но снегу было много, и весь Кронштадт покрыт был белым саваном. Однако, было что-то веселое в этой зимней белизне. Чем-то новым, и молодым веяло от Кронштадта. Матросы встретили меня и проводили на броненосец «Народоволец».
Я вошел в кают-компанию, и как-то странно было увидеть, непривычно для глаза, — морских офицеров, почти застенчиво обращавшихся с матросами, хотя по внешности всё еще сохранялась у них командная поза. Все-таки облако тоскливой — приниженности не сходило с лиц офицеров и тогда, когда нижние чины покинули кают-компанию из вежливости, а не из дисциплины. Среди офицеров солидно держал себя судовой священник. Тогда еще священники не были упразднены во флоте. Он первый, единственный вступил со мною в разговор о том, что будет, или чего можно ожидать для русской интеллигенции. Должно быть, ответы мои не очень понравились священнику.
— Но все-таки бог останется? — допытывался он.
— Бог останется, — отвечал я, — но только другой будет бог. Мы создаем себе бога, — в зависимости от наших взглядов, убеждений, знаний, симпатий и наших отношений к людям. Полагаю, что бог большевиков во всем не будет похож на того бога, который был в ходу в царское время.
— Фейербаховщина, фейербаховщина, — проговорил священник. — Я, впрочем, и сам увлекался Фейербахом, — и, подумав, прибавил, принимаясь за поданную матросами снедь: — но только все это суета. Как бы сказать: — суемудрие!
После чая матросы пригласили, меня к себе, в свою кают-компанию.
— Скажите-ка нам, товарищ, свою, — попросили они.
— Давайте-ка лучше так поговорим. В живой беседе свободнее рождается слово. Вы о чем хотели, бы поговорить сейчас, например?
— А вот все о том, на чем же нам остановиться? У нас много эс-эров. Почитай, что вся братва, но мы за большевиков. Кроме того, есть у нас анархисты. Товарищ Ярчук у нас хорошо говорит. Мы хотим, чтоб вы к нам завтра в Совет пришли и там бы что-нибудь на этот счет сказали.
— Я ведь не пророк и не очень глубоко стою в потоке новой жизни, который бурлит, шумит и опрокидывает ветхие здания. Я только вижу и знаю, что история идет неуклонно — вперед, — и, как в земле древнейшие слои почвы и коры сменяются, с течением веков и тысячелетий, новыми слоями и так называемыми формациями, так в человеческом обществе одни — общественные периоды уступают место другим: старые новым, а новые новейшим. Феодальное право сменяется буржуазным, а буржуазное смещается пролетарскими порядками. Пришла буржуазия и потопила дворянство или обуржуазила его на свой лад, а вот идет пролетариат, и что же, в конце концов, не покорится его силе? Сидел Илья Муромец тридцать лет сиднем и вдруг встал. Поднялся великан. Горы трещат, и моря кипят. Расплескивают их шаги великана. Без коммунизма не обойдется, товарищи, дело, и не сегодня, завтра, а уж кончено — начался поток, а когда земля обсохнет, кто останется жив, не узнает — такими яркими цветами загорится она и так преобразится.
Матросы довольны были моей беседой. Они отвели меня в какую-то директорскую каюту, из трех отделений, где имелась даже особая ванна, и отдали ее в мое распоряжение на ночлег.