Весь 1883 год прошел в ознакомлении с Киевом. При известной впечатлительности, наблюдательности и жажде новизны красок, линий и звуков, писателю нет надобности чересчур углубляться в гущу жизни. Достаточно иногда несколько минут, чтобы составить представление о том или другом человеке. Достаточно посетить клуб, где играют в карты и танцуют, пьют, закусывают и ухаживают за женщинами купцы и чиновники, и уловить несколько фраз, чтобы получить представление об общей картине жизни провинциального класса. Два-три дома из разнообразных слоев общества, и готов отчет в образах и художественных пятнах. Зачем непременно напиваться в кабаках или развратничать в публичных домах, для исследования степени падения человека! И разве Достоевский убивал старух, чтобы описать преступление Раскольникова, или, в самом деле, насиловал крохотных девочек, чтобы выворотить наизнанку душу Ставрогина или Свидригайлова? В то время для этого достаточно было пройтись в Петербурге по Пассажу, где сводни открыто предлагали крошек.
Кстати, расскажу, как сам Достоевский был причиною того, что до сих пор пишут целые книги об его сластобесии[1].
Пришел он внезапно к Тургеневу, который только-что приехал из Парижа, остановился в гостинице Демут[2] и лежал в лонгшезе больной подагрою. Ноги его были укутаны теплым пледами, и он ел пожарскую котлетку и запивал красным вином.
— Признаюсь, не ожидал вашего посещения, Федор Михайлович, — начал Тургенев; — но очень рад, что вы вспомнили старое и навестили меня.
— А уж, не поверите, Иван Сергеевич, как я счастлив, что вы так ласково встречаете меня! — нервно заговорил Достоевский. — Великан мысли! первоклассный европейский писатель, можно оказать, гений! И в особенности вы обрадуетесь, когда узнаете, по какой причине я удивил вас своим неожиданным посещением, и, как вы утверждаете, обрадовал. Ах, Иван Сергеевич, я пришел к вам, дабы высотою ваших этических взглядов измерить бездну моей низости!
— Что вы говорите, Федор Михайлович? Не хотите ли позавтракать?
— Нет, мерси боку, Иван Сергеевич, душа моя вопит и далее как бы смердит. Я хотел было в Лавру к знакомому и чтимому мною иеромонаху (он назвал имя) прийти и выплакаться на его груди. Но решил предпочесть вас, ибо иеромонах отличается добротою, с одной стороны, а с другой стороны, да был уличаем, за свою снисходительность, в хранении между листами святой библии бесстыднейших порнографических карточек, что хотя оказалось демонической интригой одного послушника, однако, я, по зрелом размышлении, смутился и предпочел обратиться к вам.
— С исповедью, Федор Михайлович? Да что вы, господь с вами!
— О, если бы господь был со мною вчера, когда бил шестой час…
— Что же случилось?
— А случилось именно в шестом часу, мне, гулявши по летнему саду, встретить гувернантку, француженку, и с нею прехорошенькую длинноножку, с этакими, знаете, голенькими коленками и едва ли тринадцати лет — оказалось же двенадцать. У меня же было в кармане полученных мною утром от Вольфа шестьсот рублей[3]. Бес внезапно овладел мною и я, все же не столь хорошо зная французский язык, как вы, обратился к гувернантке с дерзким предложением. Тут именно было хорошо то, что внезапно и, главное, дерзко. Тут она должна была или размахнуться и дать в морду или принять. Но она в ответ улыбнулась, подала руку, как знакомому, и заговорила, как бы век зная меня. Мы сели в боковой аллее на скамейке, а девочка стала играть обручом. Оказалось, что француженке смертельно надо ехать обратно в Швейцарию, и она нуждается в двухстах рублях. Когда же я оказал, что дам пятьсот, она запрыгала от радости, подозвала воспитанницу, велела поцеловать доброго дядю, и мы отправились, как вам сказать, Иван Сергеевич, в истинный рай, где, по совершении, и начался для меня ад. Я вижу, как гневно загорелись ваши глаза, Иван Сергеевич. Можно сказать, гениальные глаза, выражение которых я никогда не забуду до конца дней моих! Но позвольте, однако, посвятить вас в дальнейшее и изобразить вам наиболее возмутительнейшие подробности…
Тургенев не дал ему договорить, выпрямился на лонгшезе и, указав пальцем в дверь, закричал:
— Федор Михайлович, уходите!
А Достоевский быстро повернулся, пошел к дверям и, уходя, посмотрел на Тургенева не только счастливым, а даже каким-то блаженным взглядом.
— А ведь это я все изобрел-с, Иван Сергеевич, единственно из любви к вам и для вашего развлечения.
Рассказывая об этом свидании, Тургенев заключал всегда с уверенностью, что, конечно, «старый сатир» и ханжа все это, действительно, выдумал, да, вероятно, и про иеромонаха.
Загадочная душа была у Достоевского.