Мы сошли с поезда на маленьком вокзале с деревянным станционным зданием, чемоданы погрузили на подводу, меня посадили. Лошадь медленно тронулась, мальчики и сопровождающие пошли рядом. Именно в эти минуты, сидя на телеге, подскакивавшей на булыжной мостовой на каждом шагу, глядя на совершенно новый, жалкий весенний провинциальный пейзаж, я впервые после ареста родителей не только разом поняла, но и почувствовала тоскливо, всем сердцем, что старое все кончено и не вернется никогда. И еще по дороге я принялась плакать, с каждой минутой все сильнее, сильнее. Братья смотрели на меня с тревогой и удивлением - всю дорогу из Москвы я была почти веселой. Я не смогла остановить слезы и тогда, когда лошадь вошла через большие железные ворота во двор, мощеный булыжником, через который уже пробивалась травка. Справа от нас возвышалось крытое железом крыльцо большого двухэтажного белого каменного дома. Это был особняк шуйского купца Терентьева, отделавшего свое жилище с большой роскошью. Говорили, будто в прежние времена в подвале, там, где помещалась у нас обувная и два раза в год меняли обувь по сезону, был устроен бассейн, где хозяин держал крокодила. Напротив главного входа в дом небольшой флигель - контора, квартира директора, изолятор для больных. Были и другие здания - слесарная и швейные мастерские, конюшня, кладовые, столовая, соединенная с главным зданием крытым деревянным переходом. Напротив, через улицу, всегда гудела и стрекотала текстильная фабрика. Фабрик в Шуе было много.
Нас встретил директор детдома Павел Иванович Зимин. Он стоял у дверей конторы, одетый в просторную темную гимнастерку с широким ремнем, в галифе и в сапогах. Очень спокойный, сдержанный, доброжелательный, окающий, как и все в тех краях. Из окон глазели ребята, многие столпились вокруг телеги, глядя на наши чемоданы. Ведь многие являлись сюда без всяких вещей. Меня передали пионервожатой Любе. Сначала она пыталась чем-то занять меня в пионерской - крохотной комнатке без окон, похожей на склад, потом повела в швейную, наконец, не зная, что делать - я плакала неостановимо, хотя отлично сознавала, что это стыдно, - повела меня в городскую баню, выполняя, вероятно, необходимую процедуру. Баня показалась мне огромной. В раздевалке - длинные ряды скамеек, мы сели, Люба принялась медленно раздеваться. Я вообще не подозревала о существовании бань в наше просвещенное время, не знала, как себя вести, и решила повторять Любины действия. Через несколько минут я с ужасом поняла, что нужно публично снять с себя решительно все. Мы проследовали в огромную мыльную, где стоял неровный шум голосов и шипела вода и тоже были свои правила, которых я позорно не знала.
К вечеру, отчаявшись успокоить, Люба отправила меня с другими ребятами в кино. Я кинулась к братьям, которых не видела целый день, и заревела еще пуще. И в темноте я не могла остановиться, всхлипывала и глотала слезы. Помню конец этого ужасного дня. Поздний вечер. Я в спальне, где готовятся ко сну еще пятнадцать девочек. Это была странная комната, смежная с залом, в котором стоял рояль и происходили всякие торжества. Стены и потолок были богато украшены лепниной. Странность состояла в том, что в середине стены, разделявшей спальню и зал, было огромное толстое стекло в золоченой раме, от пола до потолка, а в ширину - еще больше. А прямо напротив этого окна в зал, на противоположной стене спальни было точно такого же размера и в такой же роскошной раме огромное зеркало. Высказывалось предположение, что в этой нашей спальне у Терентьева была столовая, и, сидя за столом, он мог наблюдать танцы в зале. А зеркало зачем? Чтобы и те, кто сидел спиной к залу, могли видеть танцы. Моя кровать стояла около самого зеркала. В отчаянии я рано укрылась в постели и быстро уснула. Проснулась - все еще вечер, горит свет, около меня сидит Павел Иванович и смотрит на меня с сочувствием. Но я тут же заснула опять. Проснулась второй раз - все еще ночь, девочка, показавшаяся мне очень красивой, старше меня, медленно расчесывает и ловкими движениями заплетает в косы длинные светлые волосы. Это была Вера Ш., старше меня двумя годами.
Почти 50 лет спустя я позвонила в дверь ее квартиры в Москве и в первое мгновение узнала только ее высокий голос и знакомые спокойные интонации. Детский врач, участница Отечественной войны, все годы после войны жила в Москве, а я не знала и не пыталась ее найти, как не искала никого из тех времен... Отличная семья, трое внуков, уютная квартира. Так и должно было быть. Вместе с братом ее привезли в Шую из Ленинграда. Вера с грустью вспоминала свой теплый дом на Васильевском острове. Он рухнул так же, как и наш, в 1937 году.
Утром второго дня я вместе с пятерыми девочками-пятиклассницами пришла в столовую. Мальчиков не было видно, их посадили совсем в другом месте. Я сидела тихо, опустив глаза, не умея разговориться с соседками. Пошли в школу. Здесь стало полегче, меня вызвали отвечать по ботанике, и я приободрилась, поняв, что в классе буду не из худших. Но школьные успехи отнюдь не пошли мне на пользу, и я убедилась в этом очень скоро. Я была совершенно одинокой в классной, где учили уроки, и в спальне, где не только спали, а вообще, несмотря на запреты, проводили довольно много времени, вершили суд и расправу, сплетничали, обсуждали воспитателей и иногда горько плакали, вспоминая родителей, - те, у кого они были живы, как у нас, и те, кто их даже не знал или не помнил. Все, кроме нас, детей репрессированных родителей, были сиротами. О том, чтобы отдавать своих детей в детдом, тогда, кажется, и разговоров не было.