6 октября. Вчера уезжал в Москву на собрание. Сезон ЦДЛ открыт, много родных пьяных лиц.
Приехала сестра.
Утром бандероль с отказом из журнала, с извинениями. Подчеркнуты “блохи”; придирки таковы, что уныние.
Читал Набокова “Приглашение на казнь”. Надо перечитывать. Ведь такая русская проза! Куда все делось? Пошли “Цементы”, “Золотые розы”, “Хуторки в степи”, “Орлиные степи”, “Вечные зовы” — гигантские очерки для коллективного чтения глухонемых. И отдали лучшего читателя разным Хемингуэям…
Распутин утешает, а может быть, мне не нужно писать?
Такая печаль, что недостоин избрания, и того, что кому-то дорог.
Вон сколько их — толстых и тонких, куда еще.
Близко холод, но не верится.
Ребеночек еще не толкается. Надя о нем: “Когда он будет толкаться, я начну с ним разговаривать”.
Вечер. Ходил из комнаты в комнату, то включал, то выключал свет, то пытался брать рукопись, то, подтверждая свою неполноценность, читал любую фразу, и любая фраза была недоноском.
А потом чуть не полтора часа разговор по телефону с собратом, которого утром опохмелял. Он надрался, вот и подумаешь: гуманизм или нацизм дать остаток доходов на пьяное дело. Читал он Твардовского, и хорошо, вдруг трубку выхватила жена (пришедшая очень запоздало, ох, горе! Дитенок в недельных яслях) и еще полчала орала, какая скотина ее муж, писал бы лучше… ой, да кому это надо, то есть не эта запись, это-то мне, а каким женам?
И еще много звонков.
А еще ревел три дня назад над строчками:
Стою один среди равнины голой.
А журавлей уносит ветер вдаль.
Ведь сами улетают.