28 марта. Воскресенье
Выступал рано по радио.
…Холодный зал им. Чайковского, в котором чувствуешь себя как чаинка в чайнике, — утренник о Горьком. Прочел то же, что и по радио. Чуковский возмущался современными детьми, говорит, что будет писать об этом Молотову (проституция, воровство, прячут во рту «безопасные бритвы» и подрезают друг друга), а затем рассказывал аудитории анекдоты о Горьком. Федин классический, как собрание сочинений, прочел из беленькой книжки, которая только что вышла — воспоминания. И негодовал, что у него что-то вырезали!.. Сурков, в золотых эполетах, уже стертых по краям, наклонившись к публике, беседовал с ними о Горьком, который, видите ли, был к нему близок!.. Никто не верил этому прокуренному голосу и этим пустым и ненужным, как потухшая спичка, стихотворным строчкам. Холодно. Публика в пальто. Екатерина Павловна благодарит Федина за прочитанное, Надежда Алексеевна, как всегда, обольстительно улыбается…
Оттуда зашел к Мане. Она расчесывает волосы, смотрит книжку, улыбается… В юности отец не понимал меня, и я не очень его понимал. Так мы и расстались. И вот теперь я стал старый, смотрю на дочь, которая третьего дня хотела отравиться, и — тоже ничего не понимаю, не найду истинной причины.
Харьков (рассказывал знакомый Татьяны): «Ночью идешь и — звенит железо, балки в сожженных и разрушенных домах; все новости у водопроводной колонки; дети многие говорят по-немецки; жители приветствуют полуфашистским поднятием руки — наполовину; ночью, после восьми, ходят только „ответственные“, в них стреляют; подошел и спросил у прохожего — как пройти туда-то, а тот поднял руки — немец; радиоприемник, вмонтированный профессором в стену, передавал сведения „Совинформбюро“ — двум, остальные, каждый, тоже двум, так и шло „по цепочке“, заводил граммофон чтобы слушать передачу; матросы, скованные по рукам и ногам, идут под немецким конвоем по улице, увидали, что девушки идут под руку с немцами — закричали: „Эй, разъебы, по хуям стосковались, будьте вы прокляты!“
С К.И.Чуковским — о дневнике. „Ведь я не пишу о войне, а только о литературе, о войне будут писать все, а о литературе — никто, тогда как это-то и будет наиболее интересно позже“. Я ему сказал, что веду дневник о себе, и для себя, так как, если удастся, буду писать о себе во время войны». — «А вот я об Екатерине Павловне, что она рассказывала, запишу». Сестра Надежды Алексеевны слушала передовую «Правды» и ей показалось, будто передовую эту написал Сталин: «диктор читал так многозначительно». Не проверив, — она и бухни благодарственное письмо Сталину, что, мол, нашли время написать о Горьком, — в такие дни… Были Толстой, Леонов, Федин, — и родственники. Леонов, важный, опухший, рассказывал о бане, что он рассказывал уж сотни раз. Это не значит, что не наблюдательный, — но он так жаден, что не передает своих наблюдений, боясь, что украдут. Поэтому для внешнего употребления у него есть — баня, кактусы и обработанные наблюдения, которые он уже вложил в романы.
Толстой сказал: «Вы, Всеволод, похожи на бухгалтера. Был такой бухгалтер, сидел тихо, говорил мало, весь в черном. А вдруг вскрикнул, вспрыгнул на стол и пошел прямо по блюдам и тарелкам!»