Впечатление от Неаполя еще больше усилилось, когда мы попали в самую гущу рабочей массы, встретившей Горького как великого поборника за освобождение рабочего класса и провозвестника свободы.
Не прожили мы и двух дней в отеле "Везувий", где остановились, как к Горькому явились делегаты от рабочих организаций и пригласили его на митинг у Биржи труда, устраиваемый в его честь.
Утром следующего дня из окна нашего отеля на набережной Санта Лючия видно было, что ожидается что-то особенное, из ряда вон выходящее.
Наряд карабинеров, приставленных к отелю, был усилен, патрули ходили то в одну, то в другую сторону. Забавные, будто опереточные, жандармы в своих треуголках с пестрыми султанами, надетых поперек головы, в коротких накидках, в брюках с красными лампасами, в белых перчатках, пальцы которых подчас были слишком длинны, так что руки производили впечатление птичьих лап, неразлучными парочками чинно прогуливались взад и вперед посредине набережной.
Парапет у моря, против отеля, был усеян самой разношерстной толпой. Люди группами сидели или спокойно прогуливались, чего-то ожидая.
Слышался шум голосов. Шутки сыпались со всех сторон, и больше всего доставалось "охранителям порядка".
Отличались вездесущие, пронырливые неаполитанские бездомные мальчуганы. Они всюду сновали в своих живописных костюмах, не поддающихся никакому определению, так как нельзя было понять, где начало, где конец какой-нибудь курточки или штанишек и как они держатся на их обладателе. Загорелая кожа сквозила то тут, то там, и казалось, что именно так и надо, -- по крайней мере, одеты все по собственному усмотрению и вкусу.
Заметно было, что с каждой минутой толпа прибывала. К часу, когда был подан для Горького экипаж, толпа стояла плотной стеной против подъезда отеля, и полицейские едва ее сдерживали.
Люди плотно окружили экипаж, так что ехать можно было только шагом, с большим трудом продвигаясь вперед. Упряжка была на английский лад, считавшаяся в Италии самой нарядной: пара лошадей в шорах; скромная, но изящная сбруя из тонких черных ремней только местами скреплялась бронзовыми украшениями, в которых отражалось яркое солнце и причудливыми звездочками вспыхивало то тут, то там на породистых иссиня-вороных конях. Кучер одет в сюртук с золотыми пуговицами, в белые лосины и ботфорты с отворотами из желтой кожи, цилиндр с кокардой, на груди в петлице -- букетик живых цветов.
Совсем новенький экипаж -- открытое ландо, внутри обитое светлой кожей, -- блестел черным лаком. Впечатление было такое, что мы едем на какой-то большой праздник.
Кучер щелкал бичом со всей горячностью итальянца, убеждая окружавших людей дать дорогу экипажу, но ничего не помогало.
Не прошло и нескольких минут, как на подножках примостились какие-то парни, на крыльях ландо повисли другие, а на кОзлах, рядом с кучером, к полному его отчаянию, очутился старик, худой как щепка, весь ободранный, который среди общего шума и криков пытался рассказать Горькому о своей жизни, о своих идеалах и стремлениях. Проезжая каким-то переулком, он, словно, птица, вдруг раскинул свои длинные, сухие руки, снял широкополую шляпу и замахал ею, показывая куда-то вверх. Его седые волосы живописно развевались по ветру, и на бронзовом, в глубоких морщинах лице загорелись черные глаза.
А вверху, на шестом этаже, чуть не вываливаясь из окна, высовывались женщины и дети, они что-то кричали, махали красными платками.
Да и как можно было разобрать слова, когда на протяжении всего пути гудела толпа и почти во всех окнах, на балконах, даже на водосточных трубах висели люди, махали платками, зонтиками, палками и в воздухе стоял непрерывный, ликующий стон: "Да здравствует Горький!", "Да здравствует великий художник!", "Да здравствует русская революция!", "Долой царя!"
Полицейская охрана, карабинеры, жандармы, бывшие у отеля, быстро исчезали в толпе.
Несмотря на всю горячность проявляемых чувств, публика сама соблюдала порядок, и никакого вмешательства полицейских властей не требовалось.