15-го [марта], вторник.-- Утром у Никитенки на лекции, вхожу -- сидит Вас. Петр, в аудитории. Поговорили втроем с Корелкиным, я довольно резко. Вас. Петр, не остался на лекции, а ушел в 14-ю линию Васильевского острова, где нужно переводчика, но сказали, что уж занято место. Мы остались. Корелкин стал читать "синонимах русского языка и говорил, что русский язык [богат], я стал говорить, что нет; Никитенко заступался за Корелкина, за русских писателей, за Державина и проч. Я все говорил, -- я думаю, больше половины лекции прошло в том, что я все доказывал, что русский язык еще решительно не развился, что поэтому богатств в нем гораздо менее, чем во французском, немецком, что богатство этимологических форм в сравнении с этими языками ничего не значит, потому что в финском языке 14 падежей, в татарском 20 или 30 залогов, но что же это доказывает? Все зависит от синтаксиса, перифрастические формы могли бы весьма хорошо или даже лучше заменить этимологические формы. Я говорил не с жаром, конечно, которого вовсе не чувствовал, а все-таки щеки разгорелись. После лекции Никитенко сказал, чтобы я давал уроки одному молодому человеку из Финляндии, который хочет быть учителем и должен держать экзамен из русского языка. Это меня весьма обрадовало для Вас. Петр. Никитенко сказал, что с завтра начнутся,-- весьма хорошо, весьма хорошо. Цену я думаю брать смотря по его состоянию: если небогатый человек, то, конечно, сколько может, но чем более, тем лучше, потому что это нужно для В. П.-- по моему мнению, это доставит около 30 р. сер.-- Вечером пришел Вас. Петр, почти в 6 и просидел до 11. Это одно из самых важных и задушевных свиданий с ним, давно уж не было такого, и очень давно ничто на меня так не действовало, как этот вечер с ним. Ив. Гр. весьма скоро ушел к Олимпу, откуда воротился в 12 ч.; мы сидели с затворенными дверями и говорили довольно тихо, так что ничего нельзя было слышать, поэтому совершенно откровенно. Он мог оставаться долго потому, что у Над. Ег. была в гостях Александра Егоровна и поэтому можно было оставить их одних. Напишу об этом побольше.
Сначала разговор был о внешнем -- о разговоре В. П. с нами перед лекциею у Никитенки, о Никитенке, о политике несколько, о 3 No "Современника", который Вас. Петр, принес,-- там была статья об университетах, где говорится, что разврат не в сочинениях древних, классических писателей можно почерпнуть, а разве в сочинениях Виктора Гюго и ему подобных. Вас. Петр, спросил, что ж писал этот Виктор Гюго и что за особенная развратность в его сочинениях? Я и пустился толковать о В. Гюго, рассказал, что знал о его драме Marion Deiorme и Лукреции Борджиа, сначала о М. Делорм: сказал, кто такая была она, что любовница Людовика XV, когда он [был] старик, гадкий, что это была женщина просто развратная, негодная, просто негодная, не то, напр., что первая любовница Людовика XIV графиня Ла... (позабыл фамилию, та, которая пошла в кармелитки), которая любила короля, была женщина, заслуживающая всякого уважения, достойная, весьма достойная, а это была просто беспутная женщина. Все это рассказывал я подробно, как знал, со своими суждениями, которые более, чем в отдельных фразах, высказывались в самом рассказе, в самом изображении фактов и ходе мыслей, как изображалась эта Делорм, этот l'Ange {Ангел.}, лоретка, на самой низшей ступени, на которую может стать женщина, -- и вдруг она в кого-то влюбляется, и любовь эта решительно преобразует, очищает ее; одним словом, говорю я, основная мысль этого создания та самая, которая выражена в стихотворении Гюго же "Не насмехайтеся над падшею женой" и т. д.; передал по-своему содержание и смысл этого стихотворения и то, как нужен только луч солнца золотой, чтоб заблистать ей опять. Потом стал говорить о Лукреции Борджиа, что она была по, истории, в каком веке она жила, какие тогда были нравы в Италии в высшем обществе, как она была полным воплощением их, наконец, что говорят о ней самой, о связях ее с братьями и отцом и, наконец, о том, как представляется она у Гюго. (О Делорм я вычитал в какой-то повести "Библиотеки для чтения", кажется, или нет, "Отеч. записок", переведенной с французского, где еще молодой парижанин дает эту книгу молодой женщине, та после сжигает ее, чтоб не увидели у нее такую книгу, в духе Ж. Занда, а может быть и ее повесть; а о Лукреции Борджиа, кажется, в "Телеграфе", который брал у Левитова в Саратове, в критике G. Planch с на эту драму.) Наконец, сказал: "Вот видите, основные мысли, как видите, в высочайшей степени нравственные и глубокие: истинная любовь очищает, возвышает всякого человека, как бы низко ни спустился он, совершенно преобразует его, -- это Делорм. А Борджиа -- зло носит в самой себе, свое наказание, свое мучение. Конечно, -- говорю я,-- эти мысли изложены пластически в сценах бурной вакханской оргии на сцене, так что большинство, пожалуй, и скажет, что это безнравственно, но в сущности это вовсе не то, и когда В. Гюго был бы безнравственным? Он весьма рано женился, потому что вот его сыну столько-то лет, тогда-то кончил он курс и был увенчан вместе с сыном Гизо, а он страстно любит свою жену и детей и сам прекрасный семьянин".
Таким образом говорил я, вероятно, более получаса, как обыкновенно заговорился, т.-е. как-то разгорячилась голова и стал какой-то помешанный несколько, т.-е. как после трубки или когда встаешь, долго лежавши, когда кровь в голову, и между тем думал: "Верно я наскучил Вас. Петровичу". Когда я кончил, тут-то собственно и начался разговор, слишком для меня занимательный и волнующий, или лучше -- щемящий мое сердце, но об этом после, а теперь сажусь есть, потому что должен, потому что поздно ворочусь: в 5 1/2 час. уже ведь должен быть у этого Натащили Напа, как его зовут. Теперь ровно 12.
(Писано у Фрейтага в пятницу.) -- Когда я кончил, он сказал: "Как я ошибался в вас, -- я думал, что у вас воображение ничего не раскрашивает, что вы смотрите на вещи положительно и холодно, напротив -- у вас сердце горячее". Мне хотелось поехать по"той открытой мне дороге, объясниться, и хотя не вдруг, но дошел почти до конца. "Это так может казаться, -- сказал я, -- оттого, что я совещусь говорить об этих вещах, а уж что и говорить, как воображение мое расцвечивает вещи; ну, конечно, есть вещи (и я думал о любви к женщине в это время; он понял, о чем я хотел сказать, и после сказал об этом), которые бывают с другими в 15--16 лет, а со мною теперь только хотят быть, и, конечно, оттого, что позднее, будет только сильнее и хуже; но что касается, напр., хотя до славы, так нечего и говорить, как я тут далеко заносился воображением (и я, конечно, думал о своем perpetuum mobile), я думал о том, что уж нельзя назвать и славою, а я не знаю, как"...-- "Да, -- сказал он, -- скажите, как же я думал, что вы слишком холодны и равнодушны к женщинам, а у вас сердце чрезвычайно любящее и так и готово вспыхнуть, ведь вы об этом намекали?" -- "То-то и есть, что об этом".-- "Скажите же, как вы были до сих пор? Что скажете о чисто физической стороне этой любви? Я думал, что вы слишком холодны и не знаете этого".-- "Нет, -- сказал я, -- это началось во мне так рано, что не только удовлетворять нормальным образом, но и онанизмом было почти невозможно. Не знаю хорошенько, как именно рано, но в конце 15-го или начале 17 года, не знаю теперь хорошенько, я уж думал, что имею право подсмеиваться над теми, которые увлекаются этими вещами -- у меня уже прошло и остыло большею частью".-- "Ну, а ведь вам никогда особенно не нравилась ни одна женщина, особенно? не производила на вас впечатления?" -- Я прямо не стал говорить об этом, чтобы не сказать ничего о Над. Ег., а стал объяснять, как это могло быть: "Вот видите, когда я жил в Саратове, во-первых, я решительно не знаком был ни с кем, решительно ни с кем, и должен сказать, совершенно не видел женщин; а потом ведь должно сказать, что я ведь слишком близорук, так что должно сказать, что я. до самых тех пор, как надел очки, настоящим образом знал в лицо только папеньку, маменьку и товарищей, вообще только тех, с которыми целовался, потому что на полтора аршина я уже ничего не могу различить в лице. Вообразите, что я, напр., настоящим образом узнал Ив. Гр. только уж по приезде сюда. Так видите, мне не могла понравиться ни одна женщина, потому что я ни одну не мог видеть в лицо".-- Я говорил это довольно подробно, так что говорил об этом с четверть часа. Когда я кончил, он сказал: "Да, вам предстоит еще огромная деятельность на этом поприще... В самом деле, человек необыкновенно много живет в то время, когда любит. Да, вот, в самом деле, когда я вспомню про свою первую любовь, про любовь к Катеньке Райковской... Ну, а остальные уже скверные, но все-таки это самое счастливое время моей жизни".-- И он начал рассказывать о своей любви к Катеньке Райковской; после, заговорившись, стал говорить и о других. Я слушал с тоскою сердца, напряженным вниманием и большим интересом, как по самому содержанию и потому, что это относилось к нему, а все, что относится к нему, имеет для меня почти такой же вес, как и то, что относится собственно до меня. Что помню, то стану писать.
О Катеньке Райковской он рассказывал мне как-то раз прошлого осенью, когда он жил в Большой Офицерской, я на Вознесенском, в доме Соловьева, когда как-то он вечером провожал меня по Вознесенскому часов в 8. Вот что говорил об этом теперь:
"Когда я приехал" (куда -- я хорошенько не помню, а должно быть в Курск, об этом должно спросить), "там я перешел учить детей к полк. Райковскому, у которого была дочь. Кстати, должен сказать, что куда я являлся, везде у меня были союзницами женщины, врагами мужчины, но что сначала женщины везде меня ненавидели, и только мало-по-малу сходились мы с ними" (я вспомнил о княжне Мери и Печорине); "так и здесь, сначала я хотел оставить это место и именно потому, что она с явным неудовольствием смотрела на меня, -- т.-е. по наружности, конечно, соблюдала она все приличия, спрашивала о здоровьи, потому что там так принято, присутствовала при наших уроках, но явно было, что я ей именно не нравлюсь. Только уже много после и мало-по-малу это нерасположение обратилось в любовь, и как сильно она привязалась ко мне -- это удивительно. И я также как любил ее! Когда дело расстроилось, я хотел убить себя, и, конечно, убил бы, до того я был в отчаянии, но остановила мысль о маменьке и папеньке. И только под конец уже я стал бывать у нее ночью в комнате, только под конец, а то была все чисто платоническая любовь. И как я бывал у нее? Можно было бы очень легко, потому что ключи от парадного хода всегда можно было достать, а как войдешь, так в коридор, который ведет в ее комнату -- решительно бы спокойно и безопасно. Да нет, тогда я был трус и неопытен в этих вещах, поэтому делал так: выходил из комнаты на двор; там в доме в нижнем этаже был подвал, который не запирался и который был застановлен различными вещами небольшой цены, различным хламом. Я проходил посреди всего этого, -- долго должно было итти по подвалу, наконец, подходил к лестнице, в подвал выходит погребочек из буфета с закрышкой (я не припомню теперь хорошенько, как называется это, но и у нас в Саратове так делают, напр., так у Фед. Степановича), и вот тут должно было только поднять закрышку и влезть, и я выходил в буфет, а оттуда в ее комнату. Удивительно, как привязаны мы были друг к другу. Катеньке особенно нравились мои глаза, и сколько раз она целовала их" (это, как она целует его в глаза и как говорит: "О, бог мой, какие у тебя прекрасные глаза" -- особенно мне понравилось, как-то трогательно, и эта картина живее всего на меня подействовала). "Так у нас прошел год... Наконец узнали"... (продолжение после, где знак) (писано в субботу). Чтоб не мешал Фрейтаг, так разговор напишу в другой раз, отметивши, что продолжаю 15-е марта, вторник, а теперь продолжаю остальные дни, не внося сюда следствий этого разговора, которые напишу после вместе с его продолжением.