19 [ноября].-- Вчера за ужином взял читать "О смертной казни в политических делах", никак не мог удержаться не прочитать несколько -строк (1 1/2 страницы предисловия) Ив. Гр-чу. Он говорит: "Верно этот Гизо был филантроп"; это меня взбесило несколько, однако сначала только голову, а когда уже кончил спор (который был 2--3 минуты) -- уж и сердце. Этакий народ: в голову ничего нельзя вбить нового и может держаться только теми пошлостями, которые удалось услышать в первой молодости (относительно к нему до выхода из Академии, потому что после уж "я самостоятельный человек и сам должен учить, а не учиться"), и все, кто говорит не общепринятую пошлость, фантазеры. И всего забавнее его притязание на знание человека и хода дел и того, как должно обращаться с человеком: он лучше Гизо знает, что возможно и что невозможно, что действительно полезно, что нет; это преуморительно!
Противополагать себя этим людям! Если говорю что-нибудь против общепринятых авторитетов, так ведь во всяком случае не приписываю же себе заслуги, что говорю по собственному опыту, что своим умом дошел, а просто говорю: "Так думал раньше; теперь явились вот какие идеи и вот какое положение их в этом деле, и тот, кто не соглашается на это положение, не знает или не может понять, потому что одарен такою головою, что что раз взошло к нему в голову, то уже неспособно ни к какому развитию и видоизменению", и смешны для меня эти люди, которые так высоко ставят себя и свое знание дел, -- а знание этого света все состоит в том, что они видят, что вот люди, которых глупость часто сами они видят, делают по рутине вот что и думают, что через это они достигают того-то,-- они после этого и заключают так; a делается для достижения b, следовательно, о достигается а, потому что как идет, так к должно идти, и все, что предполагают люди по рутине и по поверхностному знанию результатов в отдельном случае, прилагается к вещи вообще.
Однако, я не стал много спорить, да и он ушел курить трубку, и после тотчас я стал жалеть, что вздумал читать ему: я постоянно стараюсь удерживаться от всяких вообще разговоров с ним о чем-нибудь, в чем я убежден и что относится к кругу того, на что он не согласен или даже на что и согласен,-- не стоит, потому что с презрением слушает, как от молокососа, и только внушаешь ему о себе странные понятия, чего я вовсе не любитель.
Из университета может быть пойду к Вас. Петр., может быть, и скорее нет,-- - а скорее пойду.
Свои листочки, на которых записываю лекции, с начала года носил в Helmoldi выписках, а когда кончил Срезневского и Helmoldi почти весь разорвался по сгибу -- в своей риторической задаче о речи pro Milone.
Это все писал у Фрейтага; решился ничего не говорить с ним, ровно ничего. Когда, как ныне, забуду дома Светония, весьма неприятно, потому что может быть, что Фрейтаг заметит и войдет в объяснения, которые я ненавижу, потому что мне все кажется, что честь от этого страдает. Против Терсинских снова у меня какое-то тайное желание схватки или в этом роде; всегда, когда нужно зажигать мне особо себе свечу, жду, что Скажут что-нибудь, хоть знаю, что не скажут, и отчасти мне это было бы приятно: я промолчал бы, а нето купил бы себе особо свеч.
Да, должно сказать, что когда я в первый раз в этом месяце (около 9-го, что ли) читал у Вас. Петр. "Отеч. записки" No 11, там прочитал я о термометре с часовым прибором, который проводит под карандашом, который двигается сообразно изменениям термометра, бумажку, которая там; сделаны часы недельные. Это самое думал сделать я, только вместо Брегетова термометра, как там, кружащегося, я думал употребить просто длинный металлический (цинковый) прут, один конец которого прикреплен, а другой растягивается и сжимается, и к которому приделан карандаш. Это вздумал я довольно давно и постоянно придумывал усовершенствования. Основная мысль (прибор часовой) родилась, я думаю, месяца 4 назад, как следствие случайной мысли о приделке карандаша к ртутному термометру, что в первый раз пришло в голову еще, когда раз дожидался Троицкого для бабеньки (лет шесть назад), в чем теперь у меня отнято обоснование.
У Устрялова.-- Устрялов сказал, что у Гизо везде двоится в глазах, везде двойственность, две причины, два следствия и проч.-- Не знаю, где эта двойственность, постараюсь заметить -- и что, наконец, это становится приторно и этому подражал Полевой в своей истории.
У Куторги.-- Когда переставляли скамьи, сходил в шинельную, чтоб сходить на двор, воротился -- свертка Лыткиных лекций Срезневского, которые принес отдать ему, -- их нет. Где? Сердце дрогнуло; взглянул мельком в IV аудитории -- нет; вниз побежал -- нет; в XI аудиторию, где сидел у Устрялова -- нет. Сердце дрогнуло: ну, что теперь? Должно писать снова для Лыткина, да кроме того, репутация растеряхи. Наконец, воротился в IV, взглянул, не надеясь найти, в скамьи.-- он там, где я хотел сесть. Чрезвычайно приятно, что нашел -- тотчас же отдал Лыткину с многими благодарностями.